Когда всё кончилось
Шрифт:
Миреле наблюдала за ним через стол: она все еще сидела на прежнем месте, не снимая жакета. Этот человек, который любил пошутить в семейном кругу, который доныне регулярно каждый год на Судный день отправлялся к цадику в Садагуру и приглашал к себе на субботнюю вечернюю трапезу не менее десяти человек гостей, казался ей иногда просто замаскированным жуликом. По всему видно было, что, несмотря на все свое внешнее благообразие, он втихомолку, походя, изменяет жене и что за ним числятся всякие темные делишки; иначе нельзя было бы понять, отчего этот крутой, упрямый человек иногда ломает себя и становится как-то боязливо-мягок даже по отношению к младшим своим детям.
Заметив
— А, и Миреле тут… Ну, как же там хозяйство, в порядке?
Окружающие глядели на них и молча посмеивались, и только бывшая курсистка Мириам Любашиц, спрятавшись за чьей-то спиной и, видимо, желая обратить на себя внимание дяди Якова-Иосифа, вполголоса отвечала шуткой на его вопросы, обращенные к упорно молчавшей Миреле.
Все улыбались шутливым выходкам хозяина:
— Миреле, ты себе только представь: кухарка тебя бросает, а другой нельзя отыскать. А то вдруг может еще начаться забастовка кухарок.
Не смеялся этим шуткам один лишь надменный и озлобленный брат свекра Шолом Зайденовский. Угрюмо настроенный, убежденный, что никто из присутствующих не в состоянии понять ни мудреных его размышлений, ни причины его презрения к людям, он держался отчужденно и за все время не произнес ни слова. Склонив голову слегка набок и засунув палец за пуговицу застегнутого наглухо сюртука, он поглядывал на Миреле своими сверлящими глазами недружелюбно и свысока. Он один из всей родни отлично понимал, что брат его вульгарный и неумный честолюбец, но знал, что, высказав такое мнение, не встретит ни в ком сочувствия — и оттого предпочитал молчать. Опустив голову и подперев рукой широкий лоснящийся подбородок, гордо шагал он по комнате, не отвечая бывшей курсистке Мириам, считавшей его скрягой и пристававшей к нему с надоедливым вопросом:
— Ну, Шолом, когда, наконец, ты пригласишь нас в гости?
Свекра уже не было в комнате; шум и веселье возобновились с прежней силой, а Миреле все сидела на прежнем месте в своем жакете. Вдруг она опять почувствовала на себе взгляд Шолома Зайденовского и неожиданно сама для себя порывисто поднялась с места. Не прощаясь ни с кем, направилась она к выходу и долго еще не могла успокоиться: «В конце концов я не выдержу и скажу прямо в лицо этому ешиботнику, что он набитый дурак».
А сердце у нее ныло, когда она раздевалась в своей комнате и ложилась в кровать: «Вот до чего дошла — расстраиваюсь из-за какого-то Шолома Зайденовского… Как будто в этом вся беда…
Беда ведь вот в чем: все время я чувствую, что нужно что-нибудь предпринять, и не знаю, что и как предпринять. Постоянно кажется мне, что завтрашний день принесет с собою желанное решение, а когда настанет этот день, я снова падаю духом, потому что нахожусь под одним кровом со Шмуликом, потому что я ему жена… В конце концов, нужно же найти какой-нибудь исход из этого положения.
Да вот что плохо: бывает ведь и так, что люди ищут целыми годами такого исхода и не находят его; тогда им остается одно — лишить себя жизни, оставив полуребяческую-полусерьезную записку…»
Было уже далеко за полночь, когда Миреле забылась беспокойным сном. В комнате было очень темно и тихо. В кухне, отделенной коридором от спальни, сладко спала и громко похрапывала заснувшая в одежде прислуга, а кошка, прыгая по полу, стучала куском сахара; этот стук мешал Миреле спать, и в полудремотном
Миреле не могла бы отдать себе отчета в том, как долго спала она таким тревожным сном.
Вдруг сквозь дремоту почувствовала она прикосновение чьей-то холодной руки к обнаженной спине. Она вздрогнула всем телом и открыла глаза.
В комнате ярко горела принесенная из кабинета лампа, а возле кровати стоял, наклонившись, Шмулик в нижнем белье, дрожал всем телом и улыбался. Рассказы о бабенке из Курска, которые пришлось ему выслушивать чуть не целый вечер, привели его в состояние крайнего возбуждения.
Миреле смотрела на него с испугом:
— Чего тебе, Шмулик?
Вдруг она поняла, зачем он подошел к ее кровати, и в глазах ее вспыхнул огонь упрямства и гнева:
— Шмулик, возьми сейчас подушку и отправляйся спать в кабинет.
Пауза.
— Ты слышишь, что тебе говорят, Шмулик?
Он все стоял, наклонившись над ней, полуодетый, дрожал всем телом, растерянно улыбался и не двигался с места. Но Миреле уже протянула руку к пуговке электрического звонка и звонила изо всех сил, будя прислугу, храпевшую в кухне. Звонок был такой отчаянный, что казалось — содрогнутся стены дома; наконец, послышалось шлепанье ног прислуги. Тогда Шмулик, захватив подушку, с глупо-пристыженным видом, поплелся в кабинет. Девушка вынесла из комнаты лампу и потушила ее, и в комнате снова стало темно и тихо. Чудилось почему-то, что неподалеку кто-то плакал сдержанно и глухо, словно от глубокой сердечной боли; но если приподняться на кровати и напрячь слух, — ничего нельзя было разобрать: только кошка катала по полу свой кусочек сахара, да прислуга громко храпела и тяжело дышала во сне.
Глава четвертая
На следующий день Миреле встала поздно, около одиннадцати часов дня. В кухне раздавались частые удары ножа, которым рубили мясо, а во дворе распрягали лошадей, отвезших Шмулика чуть свет на завод. Кучер все еще сердито метался возле брички, покрикивая то на меньшого братца Шмулика, который путался между ногами лошадей, то на деревенскую девку — служанку свекрови, которая выплеснула кухонные помои на самую середину подметенного двора. Свекровь стояла возле брички, дивилась, что Шмулик так рано уехал на завод, и спрашивала ворчуна-кучера, нет ли какого письма. А потом, когда Миреле вышла во двор, там не было уже ни души. Вокруг царила обычная тишина будней, конюшни были на запоре, кучер давно сидел на кухне, и только оставшаяся почему-то посреди подметенного двора рессорная бричка с торчащим дышлом напоминала своим видом об уехавшем Шмулике.
Вчера ночью стоял он в одном белье подле ее кровати и долго не хотел отойти… Теперь ему будет стыдно показаться ей на глаза, и он не скоро вернется с завода…
Она вошла в столовую, закуталась в шаль и легла на кушетку. Мучило ощущение тоски и брезгливости, словно душу окунули в грязную лужу. А с пасмурного неба смотрел новый день — унылый воскресный день, и томила назойливая мысль: «Вот и новая неделя… унылая, пустая неделя…»
После бессонной тревожной ночи осталась тупая боль в темени и затылке. Все ощущения были как-то спутаны, как в начале тифа, глаза невольно слипались, и в дремотном затуманенном сознании бродили, переплетаясь, мысли о стуке ножа на кухне, о неудавшейся жизни, о тупой боли в темени и о том, что здесь, на кушетке, будет лежать она долго, долго: «Так будет дремать она целый день…»