Когда всё кончилось
Шрифт:
— Я был у тетки Перл, у нее, бедняжки, сынок помер…
Вечером явился доктор, молодой рослый шатен. Опасаясь людского глаза, он приехал, когда уже стемнело; у порога воровато оглянулся и просидел у Миреле всего-навсего несколько минут.
— Все в порядке, — сказал он, — завтра пациентка может встать с постели.
Он очень торопился и быстро распрощался с хозяевами. Шмулик проводил его на крыльцо, словно цадика-чудотворца, держа высоко лампу. Доктор лукаво на него покосился и просил лампу унести.
«Хорош муженек у ней, нечего сказать, — пронеслось у него в мозгу, — видно, звезд с неба не хватает».
Шмулик, сильно
— Женушка у вас, — молвил он на ходу, — молодец баба… Всякому еврею пожелать можно…
Теперь оставалось только одно: войти к Шмулику в кабинет, на минуту отвлечь его внимание от счетной книги и заявить ему:
— Шмулик, завтра мы едем в тот городок на противоположном берегу реки.
Но она чувствовала себя такой слабой после болезни. А Шмулик вдобавок уехал вдруг спозаранку в Варшаву и перед отъездом передал через служанку письмо, в котором излагал Миреле свой новый план. Целую ночь не спал он, трудясь над этим письмом, без конца переписывая и перечитывая его. Посланием своим остался он, наконец, так доволен, что уже до самого отъезда не мог от волнения сомкнуть глаз. Но Миреле только пробежала первые строчки письма и удивленно спросила у девушки:
— Что такое?
А потом вложила письмо обратно в конверт и отдала служанке. Все это сделала она как-то очень уж медленно. Вообще в последнее время на нее нашло какое-то странное спокойствие; болезнь научила ее терпению. Силы понемногу возвращались к ней, и без волнения ждала она будущей недели: тогда она будет уже вполне здорова, и Шмулик вернется из Варшавы. Каждый день после обеда надевала она пальто и повязывала голову черным шарфом. Ходить в город еще не было сил, и она простаивала подолгу возле парадного крылечка или медленно прогуливалась взад и вперед по улице, заставляя вздыхать богатых молодых купчиков, проезжавших мимо не то в собственных, не то в извозчичьих санках. Все они оборачивались и подолгу не сводили с нее глаз: у каждого было такое странное ощущение, словно он никогда в жизни не грешил и словно Миреле давно уже когда-то снилась ему, как таинственная невеста…
Свекровь часто, оставаясь среди бела дня наедине с мужем, подсаживалась к нему с пылающим лицом и гневно сжатыми ноздрями и бормотала, задыхаясь от бессильной злобы:
— Я тебе говорю; даже среди христиан редко встречаются такие выродки…
А Миреле бродила по комнатам, вспоминала беременность, от которой избавилась, и чувствовала, как тает ее вера в предстоящую новую жизнь. От нечего делать стала она снова ездить в город и проводила там целые вечера; сначала никто не знал, куда она ходит и где пропадает, но в конце концов кто-то из мужниной родни встретил ее на улице, где находится квартира Натана Геллера, и в доме свекрови заговорили теперь вполне открыто:
— Чему тут дивиться? Ведь она настоящий выродок… Она и в девушках любила этого парня — вот теперь и торчит у него по целым вечерам.
Шмулик, вернувшись из Варшавы, приказал перенести свою кровать в кабинет, перестал бывать у родителей и зажил настоящим отшельником. В его тихости и подавленности чувствовалось что-то затаенно-упрямое, а когда шагал он взад и вперед по комнате, чудилось, что душа его витает где-то далеко. Ида Шполянская, встретив его как-то на улице, завела речь
— Как знать, — может быть, все еще переменится.
Ида позвонила по телефону Миреле и пригласила ее к себе, а потом обе они бродили до вечера по уединенным улицам.
— Вот увидишь, — твердила Ида, — он теперь уже не захочет развода. С моим Абрамом была четыре года назад такая же история: он уж было согласился на развод, но когда настал решительный момент, вдруг уехал из дому на целый месяц и просил младшего брата Зяму передать мне следующее: «Пока с разводом торопиться нечего, а как только окажется надобность, он готов в течение двух-трех часов уладить все формальности».
Миреле пришла в этот вечер к Геллеру печальная и усталая, лежала дольше обычного на кушетке и была особенно как-то задумчива. Ясно было, что ходит она сюда не ради Геллера, а попросту потому, что в тихой его комнате можно без помехи думать о будущем. Изредка нарушала она каким-нибудь словом царящее здесь молчание; иногда приказывала Геллеру принести белый ее платок и прикрыть им подушку, потому что геллерова наволочка не всегда бывала опрятна; прикрыв подушку, ложилась она снова, твердя одно и то же:
— Так хорошо мне здесь, в этой комнате… Кажется, нигде еще не чувствовала я себя так уютно…
А хорошо чувствовала она себя, главным образом, потому, что хозяин комнаты набрался наконец уму-разуму и больше никогда не заговаривал с нею о браке.
Она говорила:
— В сущности, меня мало трогает то, что сообщила мне теперь Ида. Я знаю, что достаточно сказать Шмулику слово — и он даст мне развод. Меня смущает иное: полтора месяца назад я понимала ясно, что развод необходим, а теперь я этого не вижу; лежу вот и думаю обо всем, что совершила я в жизни до сей поры, и прихожу к убеждению, что все делала я не по собственному желанию, а лишь из любопытства или из жалости. Так мало радости дала мне жизнь, и думается порой: хорошо бы вдруг снова стать восемнадцатилетней девушкой. Да ведь знаю я: стань я опять восемнадцатилетней, я бы сделала то же самое: из жалости к отцу и к себе самой, вышла бы снова замуж за Шмулика, потом с ним развелась, и снова бы лежала и думала: «Ну, ладно, развелась я с мужем. А дальше что?»
Геллер, заложив руки в карманы, шагал по комнате.
Обида душила его: «Что ж, я вижу, что я для нее — ничто… Приходит она не ради меня, а ради моей кушетки и уютной комнаты, где в тишине можно думать о своей жизни. Я думаю, никогда еще ни одна женщина так не поступала с мужчиной…»
Он не сводил с нее глаз, когда она одевалась и направлялась к выходу; провожая ее, он видел, что она была очень задумчива, и благоговейное чувство рождалось в нем.
А потом снова ждал ее по вечерам в зеленоватом свете затененной абажуром лампы и тосковал по ней, как тоскует муж по жене, которую недавно после долгого, томительного ожидания повел наконец честь-честью к венцу. Воздух комнаты пропитан был ее ароматом, и неудержимо влекло к тому месту, где она раньше лежала, и все время стояло перед глазами ее далекое скорбное лицо. Вспоминалось Геллеру, что из-за нее когда-то перестал он готовиться к конкурсному экзамену; что бывшая невеста его на днях выходит замуж за молодого вдовца-юриста; что с газетой дело обстоит из рук вон плохо, и все кругом поговаривают: «Она каким-то чудом держится, эта газета… Того и гляди, перестанет выходить…»