Когда всё кончилось
Шрифт:
— Вот уж действительно напасть… Ну, да разве скажешь прямо человеку: убирайся подобру-поздорову?
Утро встало жаркое, душное, томительное. Нестерпимо ярко блестели на солнце осколки стекла и дождевые лужицы между сухими комьями земли; омытые дождем дома быстро обсыхали, точно готовясь к торжественному дню поста, и ждали нового ливня.
Из-за запертых дверей комнаты Миреле все время раздавались беспокойные шаги.
Около одиннадцати часов утра она торопливо вышла из дому, направляясь к заезжему дому, у крыльца которого ждала Герца наемная бричка. Под глазами у нее были огромные синие круги, и согнутая спина говорила о том, что здесь, в родном городке, чувствует она себя беспомощной и
Ей думалось, что нужно еще что-то сказать Герцу; но, поравнявшись с домом Бурнесов, она вдруг заколебалась: «Бог с ним, ведь все равно — давешние мечты о том, чтобы с ним вместе уехать за границу — одна глупая фантазия, и больше ничего».
У крыльца дома Бурнесов столкнулась она с младшей сестрой Вовы и обернулась к ней:
— Броха, не знаете ли, которое сегодня число? Я, кажется, в самом деле чересчур здесь засиделась…
У смутившейся девушки осталось в памяти впечатление измученного осунувшегося лица с синими тенями под глазами; а Миреле зашагала дальше по просыхающим комьям земли, направляясь к почте: ей нужно было отправить кому-то телеграмму. Не оборачиваясь, слышала она, как телега двинулась в путь, и извозчик принялся бойко нахлестывать лошадей:
— Но, но, братцы… К вечерней молитве нужно поспеть домой…
Миреле встретила в столовой дожидавшаяся ее прихода раввинша.
— Видите ли… Мы с Авремлом хотели вам сказать… Это, конечно, была для нас большая честь…
У раввинши руки были как-то глупо сложены на животе, а глазки странно помаргивали. Миреле не дала ей договорить:
— Знаю, знаю… Завтра я уезжаю.
Она прошла к себе, заперла дверь на задвижку и закрыла ставни.
Необходимо было поспать хоть несколько часов, — не то она бы не выдержала: голова трещала от боли, мозг буравила мысль о том, что через несколько часов необходимо что-нибудь предпринять. Правда, спать мешала узенькая полоска солнца, нестерпимо сверкавшего сквозь щель рассохшихся ставень и рассекавшего надвое мрак; но все же хорошо было быстро сбросить блузку, улечься, закинуть жаркие обнаженные руки за пылающую голову и представить себе, что после ненужных двадцати четырех лет жизни еще возможен какой-нибудь исход… От этой мысли становилось немного легче, и на минуту смолкал страх перед завтрашним днем, когда придется остаться без крова. Засыпая тяжелым сном, вспоминала Миреле, как в бреду, что когда-то, давным-давно, был у нее тут в городке отец — Гедалья Гурвиц; и в утомленном дремотном мозгу всплывала картина какого-то полузабытого кануна субботы, пережитого давным-давно, лет семь-восемь тому назад: на всем лежат розовато-красные отблески; тепло; солнце садится; у окна стоит мать, уже одетая по-субботнему, и глядит на дорогу, ведущую в уездный город, тревожась, как всегда:
— Ну, вот видите: уже так поздно, а Гедальи все не видать.
На другой день после Тиша бе-Ав Миреле вышла из дому и больше уже не вернулась на улочку, где жил раввин.
После обеда видели ее на пустыре возле почты; она бродила за городской околицей. Там попался ей навстречу молодой человек, который, бывало, покупал на мельнице Гурвицов муку целыми возками; она просила его нанять в городе извозчика для поездки на вокзал и вытребовать у раввинши ее вещи.
С большим нетерпением дожидалась Миреле лошадей за околицей города; солнце уже садилось, когда наконец подъехала бричка. Но когда лошадь, протрусив рысцой пару верст, стала плестись шагом, Миреле не обратила на это внимания; проехав еще несколько верст, она вдруг совсем раздумала ехать на вокзал и велела извозчику своротить к стоявшему в стороне одинокому еврейскому постоялому двору, который скучал под своей красной крышей неподалеку от обросших зеленью домиков железнодорожных
Целую неделю прожила Миреле в заезжем доме, дожидаясь чьего-то приезда.
Обыватели городка изредка встречали ее; несколько раз на день приходила она на вокзал и уныло бродила по платформе вдоль готовящегося к отходу поезда.
Она заглядывала в каждый вагон и потом, никому не говоря ни слова, с тем же понурым видом, возвращалась к себе в заезжий дом. Люди стояли кучкой в углу платформы и глядели ей вслед:
— Эх, совсем, видно, пропала Миреле…
В конце концов она уехала одна-одинешенька поездом, направлявшимся к границе.
Об отъезде ее много толковали в городке; никто не знал, куда она девалась.
Глава седьмая
Однажды, после того, как Миреле и след простыл, приехал на станцию в неурочный час Вова Бурнес на хуторской бричке и остановился в заезжем доме под широкой красной крышей.
Под дорожным плащом был на нем новый черный костюм и никогда не надеванное белье; он велел приготовить комнату и отослал кучера домой, наказав ему:
— Завтра заедешь за мной в двенадцать часов, слышишь? Не раньше двенадцати.
В заезжем доме было пусто; по соседству не видать было жилья. Тишиной и заброшенностью веяло из всех дверей; часы тянулись медленно, исполненные раздумья, иные, чем дома. Вова сидел на обитой кретоном кушетке, похаживал по незнакомым ярко-оранжевым полам, останавливался у окна и подолгу глядел на пасущихся на лугу гусей.
На платформе вокзала был он два раза: вечером, после отхода обоих товарных поездов и ранехонько утром, когда весь пустынный вокзальчик еще дремал, и навстречу восходящему солнцу блестел красный глаз у дальнего, выкрашенного в белую краску шлагбаума; там горел первый станционный фонарь, и к нему была прислонена забытая со вчерашнего дня лестница.
Потом он побрел по тропинке, ведущей от заезжего дома к ближней рощице и постоял немного на высокой свежей насыпи.
В рощице было тихо. В вышине едва-едва шелестели деревья, и порой медленно слетал на землю желтый лист. Что-то таили тихие деревья; стройными обнаженными стволами подымались они в вышину, вслушиваясь в еле внятный шелест верхушек и вспоминая о Миреле, прожившей целую неделю поблизости, на постоялом дворе:
— Да… Иногда, после обеда, приходила она сюда… ни с кем не разговаривала, но медленным шагом, без всякой цели, бродила между кустов…
В конце октября вернулся после удачной операции студент Липкис; еще по дороге извозчик успел сообщить ему о Миреле:
— Эх, эх, эх! Уж целый месяц, как она уехала отсюда.
Он проспал в доме матери ночь, утро и часть дня: вставать теперь было незачем. Он сладко похрапывал, но в придавленном дремотой сознании все время мелькала мысль о том, что Миреле уже нет; а ведь о ней упорно думал он и тогда, когда хлороформировали его перед операцией, и потом, когда понемногу возвращались к нему силы; думал неотрывно и в коридоре вагона, то и дело приподымаясь и ощупывая выздоровевшую ногу.
Вечером бродил он бесцельно по пустынному городку; у него было чувство человека, опоздавшего на свадьбу; некому было рассказать, что он снова стал другом Миреле и что летом, подымаясь на рассвете и принимаясь за свои медицинские книги, твердил сам себе без устали:
— Нет, я не враг ей, не враг, не враг…
Он постоял несколько минут у покинутого дома Гурвицов и оглядел его со всех сторон, а потом медленно направился к боковой улице, где жил раввин, и уставился издали на дом реб Авремла. Так странно было неторопливым и ровным шагом ступать по тем самым улицам, по которым целых двадцать шесть лет приходилось шагать, приседая на каждом шагу и клонясь в сторону, как помощник служки в синагоге при чтении молитвы «Шмона-Эсре».