Когда я был настоящим
Шрифт:
— Слушай. Знаешь, в кино, когда люди что-нибудь делают — персонажи, герои, ну, там, например, Роберт Де Ниро, — когда они что-нибудь делают, все всегда получается идеально. Все, вообще все. Или холодильник открывают, или зажигают… нет, лучше так: берут, например, салфетку в руки. Герой берет ее в руки, легонько так встряхивает, затыкает за воротник или просто на коленях складывает, и потом больше не обращает на нее внимания до конца сцены. И потом, речь у него тоже просто идеальная. Понимаешь, что я хочу сказать? Если бы мы с тобой так попытались, она бы все время то соскальзывала, то падала.
Мой бездомный снова взял в руки салфетку.
— Мне что, в рубашку ее заткнуть? — спросил он.
— Нет. Дело не
— Я, когда ем, этими салфетками вообще не пользуюсь.
— Нет! В смысле, я не в том смысле. Забудь про салфетку. Это я для примера. Я вот в каком смысле: ты… Когда ты что-нибудь делаешь — скажем, разговариваешь с друзьями или там просишь деньги у прохожих, — ты…
— Я ж только потому прошу, что сам заработать не могу, — он положил салфетку. — Была б у меня работа, я что, просил бы?
— Нет, ты послушай, это…
Я потянулся к нему рукой через стол, но задел бокал с вином. Бокал опрокинулся, и вино выплеснулось на скатерть. Скатерть была белой; вино окрасило ее в густой красный. Вернулся официант. Он был… Она была молодая, в больших темных очках, итальянка. Большие груди. Маленькая.
— Что ты хочешь узнать? — спросил мой бездомный.
— Я хочу узнать… — начал было я.
Тут официант перегнулся через меня, убрать скатерть. Она убрала и стол. Никакого стола не было. По правде говоря, все это я сейчас выдумываю — эту историю про бездомного. Нет, он в самом деле существовал, сидел, замаскированный на фоне магазинных витрин и мусорных баков, — но я к нему не подходил. Я наблюдал за ним и его приятелями, за тем, как они ходили кругами к его месту и назад к своему, за тем, как напускали на себя целеустремленный вид, как будто у них имелись друг для друга важные сообщения. Везде по-хозяйски разгуливали, плюя на тротуар, поводя плечами, когда меняли направление. Они вели себя еще более нарочито, чем телевизионщики до них, даже не удосуживались оглядеться, посмотреть, не идет ли машина или велосипед, когда переходили дорогу. Их целью было доказать, что они — одно целое с улицей; что они и только они говорят на ее настоящем языке; что пространство вокруг них действительно им принадлежит. Фигня, полная фигня. Да они вообще не из Лондона. Из Лютона, Глазго, откуда угодно, но не отсюда, откуда-то издалека, какая разница, откуда. И потом, это расхаживание с важным видом, это их высокомерие — фикция. Захватчики. Жулики.
Я не подходил к нему, не заговаривал. Не хотел. Ну что от него можно было узнать? К тому же я ненавижу собак, всегда ненавидел.
4
Несколько дней спустя, в субботу, я пошел на вечеринку к Дэвиду Симпсону. Его новая квартира на Платон-роуд находилась на третьем этаже перестроенного дома. Дому было лет, наверное, сто. Неплохое помещение. Он его еще не отделал: с потолка свисали провода, на стенах были карандашом намечены линии — там, где собирались вешать полки, плюс рядом с выключателями были нацарапаны несложные схемы, указывавшие, где пустить электропроводку. Еще повсюду были коробки, полные одежды, книг и тарелок.
— О! Привет! — воскликнул Дэвид, открыв мне дверь. — Я слышал, ты… это самое… поправляешься.
Его глаза внимательно изучали мой лоб над самыми глазами — видимо, Грег рассказал ему про пластическую операцию на шраме.
— Над правым, — сказал я.
— Ага, — ответил он. — Да нет, я… Так, давай я тебе налью чего-нибудь.
Он приготовил какой-то пунш. Тот был розовый и сладкий — возможно, сангрия. Было еще и бутылочное пиво, и вино. Я пригубил розовый пунш и прошел в большую комнату. Меня окликнули по имени; это оказался Грег.
— Здоров, мужик! — Грег положил руку мне на плечо. Он был уже прилично пьян. — А где
— В Оксфорде.
Кэтрин уехала туда на выходные. Она успела надоесть мне до крайности. Мне надоели все. И всё. С тех пор, как состоялась встреча с Мэттью Янгером, дни у меня протекали в размышлениях о том, что делать с деньгами. Я перебрал все варианты: посмотреть мир, открыть собственный бизнес, основать благотворительный фонд, все просадить. Ни один из них меня ничуть не привлекал. Ну какой из меня вышел бы основатель благотворительного фонда? Никакие проблемы меня особенно не волновали. Начни я тратить деньги, как сумасшедший, что бы я такого купил? Меня не интересовали ни искусство, ни одежда, ни наркотики. Шампанское, которое я пил на днях, на вкус было горьким, словно кордит, да и заказал-то я его только потому, что так мне сказал Марк Добенэ; foie gras я уже пробовал один раз, в Париже — меня стошнило. Нет — я перебрал все варианты, подержал каждый в руках, как ребенок пару секунд держит дешевую дрянную игрушку, покуда не поймет, что она не будет крутиться, играть музыку или хоть как-нибудь его радовать, и не положит обратно. Вобщем, мне все надоело: люди, идеи, мир — все.
Грег отвалил в кухню, налить еще. Я сел на диван и огляделся. Вечеринка была, на мой взгляд, довольно скучная. Многих из присутствующих я не знал, а те, кого знал, меня не очень-то интересовали. Дэвид занимался не то пиаром, не то маркетингом, не то чем-то подобным; мне с ним было скучно, да и друзья у него были скучные. Я подошел к окну и встал рядом, футах в двух справа от него. Побыв там некоторое время, я переместился в кухню и подлил себе в стакан. Я к нему почти не прикоснулся, но это было хоть какое-то занятие. Переместившись обратно в большую комнату, я снова встретил Грега.
— Здоров, мужик! — он положил ту же руку мне на плечо. — Так где Кэтрин?
— В Оксфорде.
Он снова отвалил в кухню, а я переместился обратно на диван, потом на место у окна. Это второе место было лучше. Я научился чувствовать, какие положения хорошие, а какие нет, когда был в больнице. Это начинаешь понимать, когда не можешь двигаться самостоятельно. В обычной жизни, когда двигаться можешь, способность менять положение считаешь само собой разумеющейся — об этом даже не думаешь. Но когда неподвижно лежишь после травмы, то оказываешься там, куда тебя поместят врачи с медсестрами, и только там. Становится жутко важно, куда тебя поместят — твое положение по отношению к окнам, дверям, телевизору. Палата, в которой я провел б'oльшую часть времени после выхода из реанимации, имела форму буквы L. Я лежал с короткой стороны этой L, у ее подножия, задвинутый почти в самый угол, где короткая сторона пересекается с длинной. Это было хорошее место — оттуда открывался полный обзор обоих проходов палаты, ясно просматривалось все, вплоть до поста медсестер и коридора с каталками, и других важных уголков, морщинок на глади окружающих поверхностей. В следующей палате мне досталось место очень плохое: я лежал на койке лицом не туда — вообще никуда; все было не так. С тех пор положение стало для меня важно. Виновата тут не только больница — авария тоже. Меня ударило, потому что я стоял там, где стоял, а не где-нибудь еще — стоял на траве, открытый, совсем как фишка на расчерченном зеленом бархате рулеточного стола, поставленная на единственный номер, в ожидании…
Я вернулся в кухню, чтобы снова долить себе в стакан, но увидел, что уровень в нем совершенно не понизился с тех пор, как я в последний раз его наполнил. Тогда я просто остался стоять в дверях под взглядами двух девушек, которые толклись у чаши с пуншем.
— Потерял чего? — спросила меня одна из них.
— Да. Я… это самое…
Я неопределенно покрутил пальцами — жест подразумевал нечто среднее между откупориванием бутылки с помощью штопора и щелканием ножницами, — и снова вышел из кухни.