Когда я был настоящим
Шрифт:
Падение их было долгим и медленным. Как только пятый врезался во второго, одна нога его приподнялась от земли; однако правая его нога приросла к месту и какое-то время удерживала всю композицию переплетений: две головы, два торса, четыре руки, три ноги, мешок и ружье. Казалось, она пытается внушить себе, что способна выдержать эту завязанную узлом комбинацию, всю эту зависшую в воздухе материю, удержать ее на плаву, перенести в какое-то воображаемое будущее. Это, разумеется, было не так — ей противостояло земное тяготение. Я наблюдал, как она подломилась — так в старых фильмах подламываются ноги жирафа, когда жирафа подстреливают охотники, — а затем сдалась, примирившись с неизбежным ударом о землю.
Однако номер два не сдался
Теперь вся сцена замерла, как тогда у меня на лестнице, когда мы с хозяйкой печенки замедлились настолько, что полностью остановились. Второй и пятый лежали без движения на полу, наполовину соединенные, наполовину разъединенные, словно акробаты, застывшие посередине упражнения. Четвертый лежал в позе эмбриона, скрюченный, неподвижный. Я неподвижно стоял на полу позади него. Единственным, что двигалось, был темно-красный поток, идущий у четвертого из груди. Поток начинался у него в груди и набегал на ковер.
— Вот это красота! — прошептал я.
По залу разнеслись жалобные стоны, рябью побежавшие от сотрудников и посетителей, что-то вроде коллективного бормотания спящих — это снившийся им сон попал в зону турбулентности. Стоявший у дверей реконструктор-грабитель номер один подошел, стянул с себя маску, посмотрел на четвертого и произнес:
— Господи!
Лицо его было белым. Он стянул маску с четвертого. Лицо четвертого тоже было белым. Глаза его были пустыми. Он был явно мертв. Первый поднял глаза и громким голосом объявил:
— Прекратить реконструкцию!
Никто не ответил. Первый поглядел вокруг, на стонущих людей. Сделал три шага по направлению к углу, где лежали двое посетителей. Почуяв его приближение, они застонали сильнее, извиваясь, пытаясь зарыться в землю. Первый наклонился, положил руку на плечо одному и сказал:
— Он ранен. Необходимо сейчас же прекратить реконструкцию!
Посетитель испустил вопль и брыкнул ногами от страха. Первый отвернулся от него и закричал сотрудникам за окошками:
— Все, прекратили! Прекратили реконструкцию! Сейчас же прекратить!
Никто не шелохнулся. Разумеется, никто не шелохнулся. Что прекратить? Прекратить реконструкцию было невозможно. Прекратить ее не смог бы даже я сам. Да мне и не хотелось. Происходило нечто чудесное. Я посмотрел на второго с пятым, лежащих на полу. Теперь они напоминали скорее не акробатов, а статуи. Мешок, выскользнувший у пятого из руки, и ружье, лежащее теперь подле руки второго, казались мне кусками лишней материи, содранными, чтобы открыть их самих. Открывалось и нечто еще — нечто все время существовавшее, присутствовавшее, но спрятанное; теперь же оно появлялось, возникая повсюду. Оно было ощутимо; я чувствовал это новое появление в самом воздухе. Другие тоже его чувствовали: пятый, первый и второй глядели вокруг, на посетителей и сотрудников, друг на друга, глаза их расширялись, тела становились все более и более напряженными, пытливыми, возбужденными. Затем номер первый сказал голосом дрожащим от медленного ужаса, так тихо, будто самому себе:
— Они не знают.
— Что? — спросил пятый.
— Они не знают, — повторил первый. — Эти люди не знают, что это реконструкция.
На мгновение, пока пятый и второй переваривали только что сказанное первым, наступила тишина. Номер первый повернулся ко мне и все еще дрожащим голосом
— Это по-настоящему!
Теперь покалывание действительно вышло из берегов — оно растекалось от основания моего позвоночника, растекалось по всему телу. Я снова был невесомым; момент снова расправил свои границы, сделался тихим, прозрачным водоемом, в своей умиротворенности поглощающим все остальное. Я уронил голову назад; мои руки начали подниматься от боков, ладони — выворачиваться наружу. Я ощущал, что меня поднимает, что мое тело стало невыносимо легким и в то же время невыносимо плотным. Интенсивность возрастала до тех пор, пока не взорвались мои чувства — все, разом. Повсюду вокруг меня раздавался шум, хор: вопли, крики, стук, трезвонящие сигнализации, бегающие вокруг, натыкающиеся на предметы и друг на друга люди. Я опустился на колени рядом с номером четыре. Кровь из его груди набегала равномерной, широкой колонной, маршируя по равнине ковра, от чего золотые линии узора рябили, как флаги на ветерке. Мешок его съехал на пол, как некогда мешок хозяйки печенки; содержимое мешка, больше не поддерживаемое в пространстве его рукой, перестроилось в состояние покоя. Кровь огибала мешок, увлажняла один из его краев, завихрялась, образуя позади складки лужицу, как будто протекал он, а не его хозяин.
Дальше колонна крови встала на месте и разбила лагерь, образовав удлиненный овал, темно-красное пятно. На его поверхности я видел отражавшуюся стену — плюс разбитые стеклянные двери тамбура, край окошка, часть плаката на стене, потолок. Номер четыре раскрылся, сделался диаграммой, схемой, отпечатком. Я лег, распластавшись так, что моя голова оказалась у самой лужицы, и стал следить за отражениями. Предметы — обрубок двери, окошко, угол плаката — абстрагировались, отделились от окружавшего их пространства, освободились от расстояний и теперь все вместе плавали в этой лужице репродукций, как мой персонал в своем церковно-витражном раю.
— Домысел, — сказал я, — созерцание небес. Деньги, кровь и легкие. Перевозки. Любые расстояния. Свет.
Я приблизил голову к телу четвертого и ткнул пальцем в рану у него в груди. Рана была выступающей, не ввалившейся; частички его плоти прорвались сквозь кожу и поднялись, как поднимающееся тесто. Плоть была и твердой, и мягкой — податливая наощупь, она держала форму. Поднеся глаза к ней вплотную, я увидел, что она прошита крохотными отверстиями — естественными отверстиями, размером с булавочный укол, похожими на отверстия для дыхания. Между ними, там, где в него вошли дробинки, открывались трещины гораздо более крупные, беспорядочные. Кое-что внутри туннелей, образованных внутренностями трещин, я разглядел, но дальше они поворачивали и сужались, исчезая у него в глубине.
— Да, и правда как губка, — сказал я.
Потом я шел из банка пешком. Шел совершенно спокойно. Остановить меня никто не пытался. Все они бегали, и кричали, и сталкивались, и падали; но вокруг меня был цилиндр, шлюзовая камера. Я шел спокойно — к выходу, наружу, снова на солнце. Я шел через улицу, мимо желтых и белых линий, где не было пятна-нароста. Потом я снова сидел в машине, она отъезжала, прочерчивала дугу по центру улицы, притормаживала, потом скользила дальше. Улица медленно вращалась вокруг: мамаши с колясками, и машины на дороге, и инспекторы парковки, и люди на автобусных остановках, и другие окна, полные их отражений, — все вращалось вокруг меня. Я был космонавтом, подвешенным, медленно вращающимся среди галактик, состоящих из разноцветной материи. Я закрыл глаза и почувствовал движение, вращение; потом опять открыл их, и меня залил солнечный свет. Он струился у солнца из груди, хлестал, бил каскадами, брызгами отлетал от машинных колес, капотов и ветровых стекол, ручейком тек вдоль дорожных линий и разметки, пульсируя, бежал мимо людских ног и по водостокам, капал с крыш и деревьев. Он разливался повсюду, плескал через край — слишком много, так много, что не впитать.