Кола
Шрифт:
Андрей с сожалением опустил поковку на место и тихо выдохнул:
– Твоя правда.
Больше в этот вечер не говорили.
На следующее утро Афанасий вдруг взял молот из рук Андрея, заговорил, пряча глаза:
– Ты левую-то руку к правой под мышку пускай, под мышку. А то на весу бьешь. Не с руки так и тяжко...
И показал сам, как бить надо. Андрей попробовал. Оказалось, много ловчее и легче. Надо же, везде столько хитростей незаметных!
А перед обедом, тогда же, случилось совсем неожиданное. Афанасий, помешав уголь в горне, не
— Меня Афанасием кличут. Слышишь?
– Знаю уж.
– Ты за что попал в ссыльные-то?
— Солдат я.
– Служить не хотел?
– А ты хочешь?
– Ха! У нас это просто: полтораста серебром в год набора – и забот нет.
– Я столько за жизнь в руках не держал.
– Что такой бедный? Работать не любишь?
– Крепостной я...
– А-а... Ну, поехали.
И может, то показалось Андрею, а может, и вправду: с того дня железо на наковальню ложилось не малиновым, а соломенно-белым, под ударами было мягким, податливым. И, хотя говорили они мало по-прежнему, работа в тот день шла куда лучше, почти в удовольствие. В тот день.
А назавтра принес Афанасий половину от бочки, сколоченную крепко, бросил у наковальни.
– Сулль Иваныч тебе работать велел вот на качалке...
Андрей окинул новинку взглядом, спросил настороженно:
– Зачем?
– К шаткости пообыкнуть надо.
Андрей походил вокруг, потолкал ногою – качается. Уж не сам ли Афанасий удумал? Покосился на него недоверчиво. Афанасий тоже качалку разглядывал, чесал задумчиво щеку:
– Н-да... Супротив моря в два раза несподручней.
Постоял, почесался, подправил ногой качалку и ловко вспрыгнул на середину. Качалка под ним, как маятник от часов, туда-сюда. Покачался Афанасий, к наковальне примерился, слез, усмехнулся.
– Ничего, попривыкнуть можно. – И показал на нее взглядом. – Поехали.
Андрей на качалку влез – она под ним вся ходуном ходит. Афанасий ему:
– Бери молот!
А Андрей и без молота устоять не может.
– Бери молот, поехали! – командует Афанасий. – Да ноги-то присогни. Мягче держи их. Что они у тебя, ровно жерди, совсем не гнутся!
К обеду Андрей так намаялся – стоять не мог. К счастью, Афанасий спешил куда-то, работу уже закончил. Андрей портки снял, закатал исподнее, забрел в Тулому. Вода холоднющая, а ноги словно совсем сухие, не слушаются. Афанасий постоял, поглядел.
– Ноги так застудить можно, отымутся.
И ушел.
Андрей до сеновала едва добрался. Лег, вытянул ноги – тяжко лежать. Свернулся на бок, в калач, – еще хуже. Ни рукой, ни ногой от боли не шевельнуть – в спину что-то вступает. Обедать не пошел.
Смольков приполз от лестницы, принес хлеба краюху, рыбы вареной, квасу в чашке.
– Андрюха! Занемог, что ли?
Андрею не до еды и не до Смолькова. Лечь бы так, чтоб тело чуть отошло, не ныло. Однако коротко рассказал. Смольков примостился рядом, слушал, не понимал.
–
– На пасхальные качели. – Андрей злится, что телу покоя нет. – Только без девок. А то как раз бы тебе там место...
Смольков в последние дни заимел деньги, ходил как-то гулять в слободку и ночевал там. Сейчас насмешку Андрея принял смиренно. Помолчав, сказал:
– Он тебе за кабак мстит.
– Устанет...
– Ты скорее устанешь. Надорвешься – вот те и грыжа, штаны полные. Что тогда? Себя беречь надо, Андрюха.
– Завтра бы выдюжить, там пойдет...
– Зря на силу, Андрюха, надеешься. Тут не кочевряжиться – хитрить надо. Чуть устал – и проси роздыху.
Андрею представилось, как бы стал просить Афанасия. Вот бы уж тот повздыхал вволю.
— Еще чего...
— Притворись. Руку или ногу, мол, подвернул, боль нестерпимая. И жалуйся, не боись. Чай, язык не отвалится.
— Я и матерью не учен этому.
Все тело ныло. Андрей снова зашевелился, укладываясь удобней: господи, да где оно, это место, чтоб лечь и покой сыскать!
– Болит?
– Болит...
– В баньку бы тебе да попариться. Хочешь, поговорю с Суллем, чтоб велел истопить хозяйке? Он для меня что хошь сделает.
Смольков от Сулля на шаг не отстанет. Работа у него легкая, отъелся Смольков, порозовел. Даже хихикать стал реже.
– Поговорить? – переспрашивает Смольков.
– Уймись ты! Без вас с Суллем тошно.
Смольков обиделся и уполз вниз. Андреева еда стояла нетронутой.
Всю неделю лил дождь. Ветер северный, холодный, казалось, нарочно гнал на Колу тучу за тучей, чтобы они тут опорожнились. Даже на сеновале только и спасения, что шкуры постельные. По утрам из-под них не хотелось вылезать: сухой сменки не было, а посконный зипун и онучи не просыхали.
Поднимался Андрей, унимая дрожь, и, набросив зипун на голову, бежал через лужи в кузню. Шустро растоплял горно, грелся и завтракал тем, что хозяйка клала ему в узелок с вечера. Задрав ноги к огню, сушил лапти. Как ни берег их он, сколько ни латал, поизносились. Оставалась еще одна пара, праздничная, а что потом будет – Андрей не знал. Правда, Сулль обещал одеть на зиму, но когда это еще будет.
Афанасий стал приходить в кузню поздно, здоровался кивком, снимал с себя дождевик, встряхивал, его, аккуратно вешал на гвоздь. Надевая кожаный фартук, бросал на качалку короткие исподлобья взгляды и, отвернувшись, подолгу перемешивал уголь в горне.
Потом целый день Андрей мучился на качалке. Трудно она давалась. Но работа шла-таки. Былой дрожи от слабости уже не было, и тело больше не ныло, как от надрыва. Работа спокойно шла, неторопко. Сулль, говорят, подался в погост лопарский шить из шкур им одежду, давно не показывался. Смольков бездельничал: ел, спал или резался с хозяином в подкидного. За обедом жаловался Андрею:
– Вволю уж ем и сплю, а мясом не обрастаю. Видать, кость у меня особая, тонкая.
Он щупал свои бока и живот, сокрушался: