Кола
Шрифт:
Афанасий вскочил, проворно убрал парус. Обледенелый, он осыпал лежбище ломающимся ледком.
– Ве-есла! – кричит Сулль.
Сворачивать парус некогда.
Андрей с Афанасием гребли, не попадая в волну. Сулль рулем подправлял: взгляд сощуренный поперек шняки, складки возле рта жесткие.
Весло коснулось дна неожиданно, и Андрей, ощутив его, налег, рванул, чувствуя, как заскребло по днищу. Смольков встрепенулся, перестал черпать.
Шняка зашла на береговую отмель, под дном шебаршил песок.
На мгновение словно застыли все, сидели молча, без сил подняться. А волны еще доставали шняку в корму, толкали.
В наступающей
– И долго нам эдак маяться? – У Смолькова зубы стучали от холода.
Мокрые ноги Андрея окоченели, под одеждою бродил холод, тело продрогшее. Хотелось сжаться в комок, не шевелиться.
– До весны, поди, – сказал Афанасий. – Так, Сулль Иваныч? До весны, говорю, маета эта будет?
– Да, да. Так. До весны.
Под пахтой [3] , в заветрии, старый лопарь Проней снял кису с оленя, привязал к своей ноге хигну [4] и пустил оленя пастись.
Шел сегодня Проней не так давно. Для стана, где взогреть на костре бы чай, было рано еще. Но дальше пошла тундра, путь там – кустарник да камень, трудный, а Пронею и так сегодня неможилось.
У высокого камня с вогнутой стороны он очистил до ягеля снег и сел, уставший, открыл свою кису: сушеная рыба, к чаю кусочек семги, требушина для завтрашнего обеда.
3
Пахта – круча, скала. (Здесь и далее в сносках – саамские слова.)
4
Xигна – род веревки, на которой пасется олень.
Рыбы вдоволь – ешь сколько хочешь, но зубов у Пронея мало, и шаткие они – не могут жесткую рыбу есть. Да что зубы, если бы они только: нет силы в теле, вот где беда великая. Стар стал Проней, для охоты совсем негож. Сердце не дает бегать за зверем в тундре. И глаза худо видят. И в руках былой твердости давно нет. Вот и живется голодно. Одолела скудость. Беднее его, почитай, нет теперь лопаря в погосте. Еле-еле на пропитание ходьбой себе добывает. Верная это, конечно, копейка, надежная, да толку что – ноги отказывают ходить, устали. А как перестанет он ходить с почтою, совсем нечего будет есть. Куда там! Самые смертные сроки тогда наступят. Ложись, ожидай, покорствуя, смертушки.
Собака сидела напротив, склонив голову набок, неотрывно следила, как трудно и медленно ест Проней. Он бросил ей рыбину. Легко метнувшись, собака поймала ее на лету, улеглась, зажала рыбину в лапах и тоже грызла с трудом, недоверчиво оглядываясь к Пронею, словно желая удостовериться, то ли он дал ей, что ест и сам. Она тоже давно не едала мяса.
Сам-то Проней мог бы, конечно, по старости попитаться свежей олениной. С досельных времен есть неписаные законы, помогают спасаться немощным от голодной смерти. Да охотник не должен гнуть спину в поклоне им.
Когда память навязывала ему видение воровской горушки днем, он умел относиться к этому рассудительно. Хуже было ночами, когда снился нередко ему большой в кувасе [5] огонь, кипящий котел с
Пугаясь свершившегося, он просыпался.
5
Кувас – шалаш из жердей и оленьих шкур.
Память была еще у огня, в сытом сне, а в яви голод урчал по пустым кишкам, и Проней, уже отличая явь ото сна, начинал слезно молиться богам, чтобы они помогли ему не пасть духом и не дали сбыться сну. Он страшился, что когда-нибудь это может случиться с ним.
Поймает он в тундре чужого оленя, домашнего, приведет его не таясь на воровскую горушку, убьет на глазах у всего погоста, разделает тушу и возьмет себе мясо. Каждый бедняк так может спастись от голодной смерти. Кары за это воровство нет, но охотник теряет имя. Стар и млад может вслух назвать его вором и посмеяться. И слов его больше не станут слушать. Пустой становится человек, никчемный. Хуже, чем умереть.
А по преданию, чего не бывало в тундре! Убил однажды старый охотник чужого оленя в тундре, домашнего, страшась позора, разделал воровски тушу, крадучись принес домой мясо.
Судили его мудрейшие. Великим охотником он был в прошлом, а осудили его сурово: «Уйди из погоста. Пусть намять о тебе в умах людей сгладится».
...Собака вдруг поднялась, замерла в стойке, и Проней перестал жевать, тоже насторожился. Спокойно пасся олень. День угасал. Здесь, в заветрии меж камней, темнота начала густеть, а выше, на пахте, было еще светло. Оттуда ветер донес неясный шорох кустов и скрип снега под чьей-то тяжелой поступью.
Пронея знакомо и жарко хлестнуло возможным и близким счастьем удачи, давно забытым. Сердце забилось почти у горла, мешая глотнуть, и Проней, приседая, кинулся к своему оленю, прячась подле него, оглядываясь, сдернул ружье.
Большой и ветвисторогий олень-шардун [6] осторожно вышел на край пахты почти над самой головой Пронея.
«Дикой! Дикой!» – безголосо затрепетало все старческое нутро Пронея, и он сразу понял, что эта охота последняя из счастливых и он непременно добудет себе дикаря. Даже боги этой охоте не воспротивятся.
6
Шардун, или гирвас, – олень-бык.
Лишь на мгновение олень стал на самом краю пахты, точно вырос в ее продолжение. Он вытянул шею, гордо повел головой, принюхиваясь, и, не увидев удобного спуска, повернул свое сильное тело обратно.
Проней выстрелил.
Олень судорожно взбрыкнулся, словно его десятком хореев ткнули, метнулся в сторону, на дыбы, надеясь еще на могучие свои ноги, и, оседая, рухнул на полном махе там, наверху.
Собака с лаем рванулась туда, прижав уши, продираясь через кусты. И Проней, захлестнутый жаром счастья, сдернул хигну с ноги, накинул ее на камень и тяжело потрусил за собакой. От радости и восторга его потрясывало. Сердце стучало теперь в висках, дышать стало жарко. Карабкаясь вверх, Проней срывался на осыпающихся песке и камнях. Ружье мешало, и он его бросил.