Кольцо богини
Шрифт:
— Я ж вам русским языком объясняю — за происхождение! Вы же дворянин?
— Дворянин.
— Ну вот! — Следователь обрадовался, словно получил признание у особо опасного, хитрого и изощренного преступника. — Ну, вот видите! Сами должны понимать.
В первый момент Александр вздохнул было с облегчением. Вот те на! Столько думал о том, в чем его могут обвинить, что известно следствию, а что — нет, есть ли свидетели… А оказалось — так просто! Пять лет за происхождение. И здесь, в этой комнатушке, не судья сидит перед ним, даже не палач — просто равнодушный чиновник. И надзиратель толкает в спину:
— Расписывайся давай, а то других задерживаешь.
— Но я не согласен!
Надзиратель аж фыркнул от смеха:
— Экой дурной попался! Да кто ж тебя спрашивает?
Даже апатичный следователь, кажется, начал терять терпение:
— Распишитесь, что с приговором ознакомлены!
Александр обмакнул перо в чернильницу и быстро написал внизу листа: «С приговором
Но ничего особенного не произошло. Следователь взял бумагу в руки, зачем-то посмотрел на свет, укоризненно покачал головой:
— Ну вот… Перепечатывай теперь! — и вдруг рявкнул оглушительным басом, будто вся лень и апатия мигом слетели с него: — Увести!
«Так началось мое заключение. Тысячи, миллионы моих соотечественников оказались в том же положении… Да что там — иногда казалось, что за колючей проволокой оказалась вся страна, а тюрьма и воля — всего лишь разные проявления одной и той же общей несвободы.
За два века до нашей эры Плавт веселил римлян своими комедиями. От них в памяти остались только четыре слова: Homo homini lupus est. До сих пор, говоря о морали общества, которое построено на корысти, алчности, жестокости к ближнему, мы повторяем: „Человек человеку — волк“…
Плавт напрасно приплел животных. Волки редко дерутся между собой (а до смерти — почти никогда!), не обижают самок и детенышей и даже на человека нападают только доведенные голодом до безумия. А в моей жизни я видел неоднократно, как человек травил, убивал и мучил себе подобных без всякой к тому нужды.
Если бы волки могли мыслить и сочинять афоризмы, то какой-нибудь седой, умудренный жизнью зверь пролаял бы: „Волк волку — человек“».
Интересная все-таки штука получается — Александр Сабуров особой любви к советской власти не питал, не верил в нее и, по сути, являлся идейным противником. А пострадал — вроде бы ни за что… В то же время миллионы других, попавших под жернова людоедской государственной машины, были убежденными коммунистами и даже перед расстрелом выкрикивали: «Да здравствует товарищ Сталин!» — и пели «Интернационал».
Выходит, куда ни кинь — все клин. Если в стране нет законов (то есть они, конечно, существуют, но только на бумаге), свобода и жизнь человека зависят от чего угодно — от произвола властей предержащих, умения доказать личную преданность кому-то, от удачи в конце концов — только не от степени реальной законопослушности. Тот же Холодковский, что когда-то помогал сиротам, вряд ли был грешнее всех прочих, а вот оказался же опаснейшим преступником, сидит теперь и сидеть будет.
И любая спецслужба, наделенная широкими полномочиями, скоро начинает обслуживать исключительно собственные потребности. Так было всегда — и с преторианской гвардией в Древнем Риме, и с русской опричниной…
Недаром ведь Леха так старательно ублажает милицейских начальников! «Был бы человек, а статья найдется! — повторяет он. — Каждого можно за жопу взять… Если покопаться, конечно».
Так что Король Террора не дремлет… Он принимает любые обличья и заманивает людей в свои сети, пользуясь любой приманкой — построения рая на земле, борьбы с преступностью или вульгарного шкурного интереса, — но каждый, от президента великой державы, что посылает свои самолеты бомбить чужую страну, до рядового патрульно-постовой Службы, который с удовольствием избивает задержанных в околотке и выворачивает у них карманы, — служит Ему, и только Ему.
«Из холодных волн Белого моря поднимаются древние стены Соловецкого монастыря, обросшие бурым лишайником. С четырех углов возвышаются приземистые башни. Серо-белые чайки летают над водой с пронзительными криками, словно плакальщицы, провожающие покойника в последний путь.
Давным-давно, лет восемьсот назад, приплыли сюда в утлой лодчонке монахи Савватий и Герман. По красоте и уединенности этого места, по отсутствию тут хищных зверей сочли они это место святым и основали монастырь — души спасать.
Не ведали, что сделают с обителью, потомки и наследники русской земли! Там, где монахи когда-то пели церковные акафисты, отстаивали всенощные службы и трудились во славу Божью монахи, теперь стоят бараки и ходят строем заключенные. Где звучали молитвы и церковные песнопения — слышна только матерная ругань, лай собак да щелканье затворов.
Для сотен и тысяч людей, составляющих истинную славу России, станут последним прибежищем эти острова. Их похоронят без крестов, без пения и молитв, и вместо священников только конвойные скажут последнее слово. Сдох, мол, контра, туда ему и дорога…
Только чудо помогло мне выжить в этом аду. Только чудо помогло вернуться к моей жене и вновь обрести ее, когда, казалось, последняя надежда уже потеряна. Но и сейчас проклятая немота сковывает мне рот — я не могу рассказать, что там видел! Опасаясь за благополучие всех, кого люблю, да и что там греха таить — за свою жизнь тоже, я не смею рассказать о том, что происходило там, за высокими стенами.
И все-таки я верю — придет время, когда рухнет стена молчания, возведенная палачами и убийцами. Верю, что настанет день — и даже мертвые встанут, чтобы свидетельствовать…»
Трюм наш тесный и глубокий, Нас везут на «Глебе Бокий», Как баранов…Слабый, хриплый и надтреснутый голос гулко звучит в просторном заледеневшем «театральном зале» — бывшем Успенском соборе, кое-как приспособленном под больницу. Тифозная эпидемия застала Соловки врасплох — нет ни врачей, ни лекарств, да и кто будет лечить заключенных? Заболевших тащат сюда, и так лежат они на полу — кто выживет, кто нет. Раз в день приходят санитары — тоже из заключенных, священник из Суздаля отец Иоанн и бывший, ксендз поляк Ольшевский. Удивительно даже, что здесь они сумели побороть свои разногласия, чего так и не смогли сделать представители конфессий за полторы тысячи лет… А теперь святые отцы дружно носят воду и раздают пайковый хлеб и баланду — если кто еще может есть, конечно, кто способен наклонить железную миску и втянуть через край немного мутной, чуть тепловатой, противно пахнущей жижи и медленно, по крошкам прожевать кусочек вязкого тяжелого хлеба, который ни за что не стали бы есть на воле…
И сделать маленький шажок от смертного предела — обратно в жизнь.
Нас везут на «Глебе Бокий», Как баранов, Эх, как баранов!Поет Иван Добров, бывший рабочий Путиловского завода, посаженный за «сокрытие соцпроисхождения». Жил себе Ваня не тужил, гордо писал в анкетах «рабочий», честно считал себя пролетарием. Но приехал к нему кум из деревни, посидели за столом, выпили мутной самогонки, и рассказал кум, понурив голову, что Ванин папаша Демьян Матвеевич оказался злостным кулаком (корову да лошадь имел), а потому и сослан со всем семейством в отдаленные районы Сибири. Ваня во хмелю ругался крепко, даже порывался ехать в деревню и разбираться, а когда проснулся с гудящей головой — за ним уже пришли. Сосед Шендяпин донес — и тут же занял его комнату. Теснота, что поделаешь, сами впятером на шестнадцати аршинах, а тут еще гражданка Шендяпина снова в интересном положении… Но преступление было налицо — скрывал ведь! Маскировался! — и поехал Ваня на Соловки. И теперь, умирая на холодном полу, он с сумасшедшим упорством поет и поет одну и ту же песню. Среди стонов умирающих, молитв и проклятий пение кажется особенно диким и страшным.
— Да заткнись ты, падло, без тебя тошно! — рявкает на весь зал чей-то грубый голос.
Ваня замолкает на минуту, потом снова заводит свой тягучий, нескончаемый мотив:
Семь дней в барже прокачали, На лагпункт, как скот, загнали Утром рано, Эх, утром рано…Да уж… Александр весь передернулся, вспомнив их не такое уж долгое плавание. В трюм пароходика, названного по имени видного деятеля ОГПУ, впихнули заключенных под завязку, так что ни вздохнуть, ни шевельнуться. Трое задохнулись, так и не увидев белоснежного монастыря в бурых стенах. А может, им повезло больше других? По крайности, им не привелось увидеть бывшего ротмистра Копейко, встречавшего этап на пристани со словами «здесь вам власть не со-овецкая, здесь власть со-ло-вец-кая!», не пришлось испытать всех тягот и унижений, выпавших на долю своих товарищей по несчастью, которые добрались до скорбного острова живыми…
Поначалу ему повезло — в колонии как раз начала работать раскопочная комиссия. Александр даже духом воспрянул немного, когда бывший бухгалтер Иванов по прозвищу «антирелигиозная бацилла», посаженный за растрату, произносил с пафосом, поднимая вверх указательный палец: «Мы должны знать свое прошлое!» И непрошеная надежда трепыхалась в груди — может, еще и ничего? Поживем еще, поработаем — вот здесь, на святых местах?
Оказалось, радоваться было рано. Иванов сначала взволновал лагерное начальство предположениями о том, что где-то здесь должны быть закопаны монахами многие клады. Несколько месяцев копали, но так ничего и не нашли. Потом, чтобы как-то вывернуться из щекотливого положения, оправдаться перед чекистами за потраченное время и обманутые надежды, Иванов выдвинул новую идею: все подземные помещения — складские, хозяйственные, да и кельи даже — на самом деле были когда-то страшными пыточными камерами. Деталей никаких, конечно, не нашлось, но Иванов упорно продолжал твердить свое. Не сохранилось, мол, просто! Времени много прошло… Наконец, отыскался в подвале ржавый крюк — несомненно, здесь была дыба! Александр еще пытался объяснить, что на крюке этом, скорее всего, подвешивали мясные туши, и вбит он не позже второй половины девятнадцатого века, к тому же — слишком низко для дыбы, но его слушать никто не стал.