Кольцо с тайной надписью
Шрифт:
Ласточкин меж тем просматривал записи в своем блокноте.
– Вы знали ее жениха? – спросил он.
– Так, видел издали пару раз. Ничего особенного.
– Как по-вашему, он мог убить Настю?
– Опять двадцать пять, – вздохнул поэт. – Кого вы все-таки подозреваете: его или меня?
– Мы отрабатываем все версии, – ответил Ласточкин, и это было чистейшей правдой.
Берестов потер подбородок.
– Думаю, Илларионов вполне мог бы убить человека, – признался он наконец. – Но только из-за денег. Так уж этот моллюск устроен. Кстати, вы, случаем, не знаете, кому Настя оставила все деньги? Я знаю, у нее было завещание, но со мной она особо не делилась подробностями.
Мы с Ласточкиным переглянулись. Какие же мы олухи, в самом деле! Искали, составляли списки, а самый очевидный мотив проглядели.
– Вы
Берестов наморщил лоб.
– Постойте-ка… Еще фамилия такая смешная… Грибная. Мухоморов? Нет, не то… Подосиновиков… Опенкин… нет… Поганкин, во! Настя еще смеялась, что она хотела сначала пойти к нотариусу Красавцеву, но у него была большая очередь, и ей пришлось идти к Поганкину…
– А почему ей вообще пришло в голову написать завещание? – вмешалась я. – Ведь она была еще так молода. Она что, думала о своей возможной смерти?
– Нет. – Берестов покачал головой. – Дело в том, что зимой она попала в автокатастрофу. Ей повезло, она отделалась парой царапин, но у нее был сильный шок, потому что она тогда чуть не погибла. И, когда я вез ее домой, она внезапно спросила, кому бы досталось ее имущество в случае, если бы с ней что-нибудь произошло. Я краем уха слышал, что есть закон о том, что все вроде отходит ближайшим родственникам, и сказал Насте об этом. А у нее из всех родственников осталась одна мать, и то Настя с ней была здорово не в ладах.
– Почему? – спросил Ласточкин.
– Да все из-за наследства же, – поморщился тот. – Академик, отец Настиной матери, все завещал не родной дочери, а любимой внучке. Тогда Настя и ее мать крупно поссорились. В общем, после этой аварии Настя решила, что непременно должна составить завещание. Думаю, она оставила все Илларионову – очень уж она была одно время к нему неравнодушна.
– Ясно, – сказал Ласточкин. – Спасибо за информацию.
– Всегда рад помочь родной полиции, – весело ответил Берестов. – Что еще вас интересует?
Ласточкин почесал переносицу и покосился на меня.
– Вас не затруднит в подробностях рассказать нам, что вы делали в воскресенье утром?
– Переводил «Гласные» Рембо, – отозвался поэт. – Часа три, наверное, убил на него, если не больше.
– «Гласные» – это его знаменитый сонет? – прищурился Ласточкин. – Но эти стихи ведь уже сто раз переводили, если не больше.
– Речь идет вовсе не о том, чтобы перевести в сто первый раз, – обиженно пропыхтел Берестов, – а о том, чтобы перевести один-единственный раз и так, чтобы все остальные переводы сразу потеряли смысл. – Он повернулся ко мне. – Вам известно, что такое сонет? Хотя бы в самых общих чертах?
– Э-э… – несмело начала я. – Сонет – это четырнадцать строк… Сначала идут две строфы по четыре строки каждая, потом две строфы по три… Еще там сложные рифмы – в первом и во втором четверостишиях они должны совпадать.
– Сонет, – ожесточенно промолвил поэт, скребя брюхо, – это стихотворная форма, придуманная каким-то законченным мерзавцем специально для того, чтобы русские поэты не могли ею пользоваться, потому что она совершенно не подходит к нашему языку. Ясно вам? Величайшие русские поэты – Пушкин и Блок – в разное время пытались подступиться к сонету, и все их попытки заканчивались ничем. Пушкин, правда, одолел сонет, видоизменив его, и написал целый роман – «Евгений Онегин» – сонетообразными строфами, но это потому, что он знал Шекспира и английские сонеты, которые не требуют таких строгих правил рифмовки. Знаете, кстати, в чем главная засада с «Евгением Онегиным»? А?
Я подумала, что этот вопрос, конечно, интересует нас больше всего на свете, но из благоразумия ничего не сказала. Очевидно, на моем лице отразилось больше, чем я полагала, потому что Ласточкин послал мне предостерегающий взгляд.
– Пушкин печатал главы по мере написания, – объяснил поэт, оживившись. – И вначале он был заворожен Онегиным. Но потом в пространстве своего романа встретил Татьяну – идеальную женщину, какой у самого Пушкина никогда не было и не будет, – и влюбился в нее. Натурально, влюбился, как влюбляются только обычные люди в тех, кого они встречают в жизни, а писатели – в создания своей фантазии. И Онегин стал Пушкину менее интересен, стал даже раздражать. Там по тексту хорошо заметно, как меняется отношение
– Вы хотели поговорить с нами о стихах Рембо, – напомнил Ласточкин усталым тоном, потирая висок.
Поэт иронически покосился на нас.
– С чего бы это, если я говорил о Пушкине? – задиристо спросил он.
– Вы начали говорить о сонетах, – напомнила я, – а потом перескочили на Пушкина.
– Следите за языком, барышня, – раздраженно оборвал меня Берестов. – «Перескочил на Пушкина» – это вы там, в полиции, перескакиваете с убийства на убийство, потому что вам все равно… А я размышляю и люблю делиться своими выводами. Что же касается сонета…
– Который вы переводили в воскресенье, – быстро напомнил Ласточкин.
– Строго говоря, «Гласные» Рембо не могут считаться стопроцентно правильным сонетом. Вот, я вам сейчас продемонстрирую…
Он стремительно повернулся на сиденье, и от этого движения стопка стихотворных сборников, лежавшая на полу, обрушилась. Чертыхнувшись, Берестов кинулся собирать ускользающие томики, – но внезапно остановился, заметив, что Ласточкин смотрит на следующую стопку, которую прежде скрывала гора стихов.
– Так-так, – промолвил мой напарник голосом инквизитора, улучившего подсудимого в том, что он наводит порчу или собирается улететь через каминную трубу. – Значит, детективов вы совсем не признаете?
Я никогда не видела, чтобы человек побагровел так быстро, как это произошло с Берестовым. Он промямлил: «Ну, что тут такого», потом «А это, того…» и залился густейшим клюквенным цветом. Ласточкин склонил голову, изучая надписи на корешках.
– Та-ак… Валерия Вербинина… не читал… А твоей книги, Синеокова, тут почему-то нет. С чего бы это?