Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е
Шрифт:
В очерке «Наш майор» говорилось о майоре милиции Наганове (Слугин сразу обратил внимание на энергично-милицейскую фамилию майора), о том, как он пресек и задержал матерого убийцу Заблоцкого, пресек у сожительницы Луши.
Слугин не мог заснуть до утра.
Он думал о майоре, об Арапе-Заблоцком, о ночных налетах и побегах из лагерей… Потом встал и тщательно проверил запор на двери квартиры.
Чтобы заснуть, Сергею Слугину пришлось принять солидную порцию люминала.
Сон пришел к нему в шестом часу утра.
Слугину снился майор Наганов.
Конец
1958–1960
Генрих Шеф
Диалог
Первый. У меня с детства было благоговейное отношение к дружбе. Я был мальчик послушный и нежный, и когда мне говорили: «Надо быть добрым! Не надо бить тех, кто слабее тебя! Надо со всеми дружить!» — я старался быть добрым (направляя на это свои волевые усилия), не бил тех, кто слабее меня, и со всеми хотел подружиться! Я всегда с кем-нибудь хотел подружиться! Еще в яслях, помню, я приходил домой и жаловался маме: «Мама, мне надо с кем-нибудь подружиться… Мне никак ни с кем в яслях не подружиться…» Мама утешала меня: «Подожди, — говорила она, гладя меня по головке, — со временем у тебя будет все, что ты хочешь, и даже то, чего ты не хочешь». Я не понимал тогда всей глубины ее слов. Они мне казались нарочито-многозначительными и туманными. Иногда мне кажется, что я и сейчас — до сих пор — их не понимаю. Но тогда я, даже не понимая, притихал, успокаивался. «Подожду, — говорил я себе, — подожду… Пройдет время, и все само собой станет лучше…» И хотя время шло и приносило мне в дружбе одни только несчастья, я, сколько бы этих несчастий ни случилось со мной, всегда оставался повернутым к дружбе, был настроен на дружбу, всегда втайне ждал (настоящего!) друга и мечтал о нем, и никогда — ни внешне, в словах, ни внутренне, в мыслях, — не доходил до такого цинизма, до которого доходят иногда некоторые другие, говоря: «Дружбы нет… Дружбы вообще быть не может. Это все выдумали, это обман. Это только слова… Все люди — волки. Все люди друг другу враги…» и т. д. Слыша эти слова, я почему-то радовался, оживлялся, слушал внимательно, и мне хотелось слышать их больше, еще, я какое-то время шел за теми, кто так говорил, — потихоньку, чтобы им не мешать, в пределах слышимости, — но сам в глубине души знал при этом: что вы там ни говорите, голубчики, а дружба-то
Первый этап — мысли, второй этап — действие. Разглядывая всех, близко ко мне подступавших, приятелей и товарищей, знакомых и полузнакомых, я мысленно оценивал их всех с одной точки зрения: «А вдруг он будет мне друг?» Исходя из этого, в моем первичном, упомянутом выше мягком и нежном детском характере еще больше усиливались эта мягкость, уступчивость, доброжелательность со всеми и перед всеми: еще бы, ведь друга себе можно было ждать со всех сторон, он мог появиться и оттуда, и отсюда, и откуда угодно. Я не любил ссориться, я был настроен не на обрывание, а на продлевание отношений, даже если они сходили на нет и были уже давно бесполезными и бесплодными. Разочарования и несчастья все как-то не разочаровывали меня, и я, переживая несчастье, не считал, что я переживаю несчастья, — все мне казалось, что, пока я не признаю несчастья, я не буду несчастлив, и я подолгу, хотя несчастье уже наступило, не признавал его и не замечал. (Уподобляясь страусу, прячущему голову под крыло и думающему, что его никто не видит?) К тому же я был последовательный оптимист, надеющийся на прогресс, который обязательно принесет будущее. «Не вышло сейчас, — утешал я себя, — так выйдет в другой раз. Если не вышло сейчас, то это вовсе не значит, что не может выйти вообще». И все-таки неудачи оставляли свой след. Я часто подолгу печалился, иногда плакал втихомолку. Ни с кем не делясь, переживая все сам (да и с кем мне было делиться? ведь друга у меня так и не было!), иногда был близок к отчаянию: «Когда же? Когда же?.. Ведь я уже столько живу! Ведь уже бы, пожалуй, пора. Уже самое время! а вдруг это и вообще никогда не придет? Вдруг это вообще не случится? Или случится, да уже будет поздно. Я умру. И так и не дано будет этого мне испытать…» Я становился также отчасти подозрителен к людям, то есть портился мой характер. Но все-таки вопреки этому — вопреки печали, отчаянию и подозрительности — вопреки всему и сверх всего я знал: «Нет, я не умру! Я буду жить! Мне будет дано. Это будет! Это случится!..»
А сколько у меня их было, этих разочарований в дружбе! Второй этап — действие. Это необходимо, я понимал: нельзя оставаться лишь в мыслях и с мыслями, надо делать и действовать. И я делал. Бесхитростно, просто. Самое первое — самый первый естественный шаг, над которым не надо думать, как, скажем, над вторым или третьим шагом, которые надо предвидеть, «провидеть», и которые я тогда, неопытный, провидеть не мог, но и вообще не надо думать, так он легок и прост и так сам вытекает из самого направления мыслей. Я хотел подружиться, и я просто лез — к тому, с кем я хотел подружиться. Я, почти без выбора, так, лишь более или менее чуть-чуть приглядевшись к кому-нибудь из окружавшей меня толпы, на глазок, наудачу (понравились, скажем, красные щеки, или, наоборот, томная бледность, или красивые голубые глаза), подходил к кому-нибудь и прямо говорил: «Я хочу с тобой подружиться. Давай, будь мне другом». Добавляя, правда, при этом из чувства какой-то инстинктивной осторожности: «А я тоже буду тебе другом. Мы будем навечно друзьями…»
Реакции здесь были самые разнообразные, но все они, я понимаю теперь, были не в мою пользу. Были такие — самые откровенные и самые безобидные, — что просто отмахивались: «Не до тебя. Отстань!» — или отмахивались более энергично и, казалось бы, обидно, но, по сути дела, как раз безобидно, ибо вся эта их энергичная выразительность отталкивания, отстраняя меня, была ко мне равнодушна, и они занимались при этом не столько мной, сколько больше собой, а мною — лишь постольку-поскольку: «Отстань, тебе говорят. Ну, чего ты пристал? Пошел вон!» И они, сказав это, убегали прочь от меня, снова занятые своими делами. Другие, говоря то же самое, уже пытались как-то критически меня оценить, как-то ко мне относились, занимались мною больше. «Дурачок, куда лезешь?» — говорили они. Или: «Ну что тебе надо, глупышка?» И опять то же самое, но уже снисходительно-ласковое: «Пошел вон, дурачок!» Третьи вообще молчали, глядели как-то странно, загадочно, мерцая, то сфокусировывая, то расфокусировывая свой взгляд, иногда потуплялись, будто бы я их чем-то обидел, смущенно краснели, иногда подмигивали, будто бы я с ними вхожу в заговорщики, иногда просто почему-то непроизвольно кривились телом или фыркали, утирали свой нос, хотя соплей в нем, однако, не было видно, но главное, они все еще будто бы чего-то ждали от меня, я вроде бы, вот, их заинтересовал, но и не заинтересовал до конца, я уже что-то сделал, но еще и не сделал, и вот они теперь в раздумье, колеблются, они в нерешительности, они все еще ждут. Чего они ждут? Что им еще надо от меня? И чем я их заинтересовал? И если я их заинтересовал, то почему им этого мало? На эти вопросы я никогда не мог себе дать ответа. Разве предложение дружбы уже не должно быть превыше всего, думал я. Выше всяких там раздумий, колебаний, сомнений, оценок и заинтересованности и незаинтересованности! Разве само предложение дружбы не есть уже конец и начало, и обещание и свершение, и ожидание и итог ожидания? Я не мог, конечно, объяснить им это все на словах. Слишком коротки были мгновения такого общения с ними, да это, наверно, и есть такие вещи, которые не объяснишь на словах. Слова не помогут, а только испортят! Да они, по-видимому, и не были расположены меня слушать. Им от меня нужно было дело, а дела с моей стороны все никакого не было. Они ждали. Они колебались и сомневались. И потом, так ничего и не дождавшись, они тоже убегали прочь от меня, оставляя меня стоять одного, почему-то посрамленного и пристыженного, все недоумевающего и раздумывающего: что им было надо еще? Чего я им не сделал? Что я сделал не так? — убегали решительно, быстрые, ловкие, энергичные, причем иногда плюясь на ходу, и это-то больше всего почему-то меня уязвляло. Хотя я и не понимал, чем для меня это плохо, но я на своей детской шкуре все-таки чувствовал, как для меня это плохо. Да, такая во мне поднималась тоска! Ну ладно, думал я, ну, хотите уйти, так идите, черт с вами, раз вы собрались убегать — убегайте, но зачем же плеваться? И я мысленно оплевывал их всех в спину с головы до ног, а иногда позволял себе какой-то робкий и неопределенный осторожный плевок в их сторону, правда, когда их совсем уже не было видно. Правда, один раз с ними у меня вышло немного иначе. В отчаянии, подстегивая себя — что бы мне им еще предложить? неужели я не могу тут додуматься? неужели я так туп? — я однажды, шаря машинально рукой у себя в кармане, нащупал там большой серебряный рубль, который мне уже давно мама дала на кино, а я все никак не решался его истратить, такой он был красивый — и так мне его было жалко, и я к нему так привык, — и я его все хранил, нося с собой и иногда вынимая, чтобы им любоваться. Но тут вот, нащупав в пустом кармане только его, я вдруг навлекся на мысль о рубле, и меня охватило волнение, мне стало страшно, но я и решил им пожертвовать, я вынул этот сияющий рубль и на ладони, стыдясь, глядя вбок, протянул его им. Уже тогда, когда они увидели, что я до чего-то додумался, они оживились, обрадовались, стали больше бодры и внимательны. Увидев рубль, они совсем весело на меня поглядели. Кто-то подмигнул, кто-то прищелкнул языком. Но я уже видел, что все-таки это было не то. Они взяли, да, они взяли мой рубль, но потом опять, молча, от меня убежали, и, хотя я потом еще несколько раз давал им рубли и они всегда брали их, они всегда потом от меня убегали. В конце концов я перестал. Я уже понял бессмысленность тут, да и рублей у меня было тогда не так уж и много: я доставал их с трудом. И всегда я оставался один, всегда они от меня убегали! Я снова мучился. Я переживал и страдал. Вот, может быть, в них-то, думал я, я как раз-то и потерял то, что мне было надо? Я все время думал о них и помнил о них. Но я был бессилен. Я ничего не мог здесь поделать. Что-то зависело тут от меня самого, но все-таки только лишь «что-то», а больше, кажется, — от меня ничего не зависело…
Наконец, были другие, четвертые, уже больше похожие на меня, больше — как я, именно с ними мне-то, по-видимому, и надо было по-настоящему связывать свои надежды, если я хотел, чтобы они стали реальностью. И я так и делал. Я их с ними связывал. Я понимал, что вот эти, четвертые, мне потенциальные друзья, или — почти что друзья, или — да, в самом деле, друзья, мы с ними друзья, и они мне — друзья. Но, чувствуя это, я, который, казалось бы, должен был радоваться, ощущал в себе тайное недовольство, поднимающуюся во мне раздражительность. «Ну, друзья. Ну и что? Скажите, пожалуйста, какие друзья!..» Достигая желаемого, я вроде бы был недоволен. Без дружбы я страдал, но и заимев их, этих друзей, я тоже страдал. Я все время ими был недоволен. Я к ним снисходил, я ими всегда чуть-чуть помыкал. «Подумаешь мне, друзья!» Иногда у меня так и вертелось в уме или на языке: «Да нужны вы мне! Друзья!..» Или даже: «Да убирайтесь вы к…» Нет, не о таких друзьях я мечтал. Не такие друзья мне были нужны. Не такие — приходящие и прилепляющиеся ко мне, слюнявенькие и прочие виделись мне, а те, другие, летящие, убегающие прочь от меня и бесстыдно берущие от меня серебро. Сколько бы серебра я ни дал, чтобы их остановить для себя, чтобы я стал бы с ними, а они стали со мной!
От этих же, похожих, меня то и отталкивало, что они были на меня так похожи. Когда я к ним подходил со своим робким и глупо-настойчивым одновременно: «Давай, будь мне другом. Я хочу с тобой подружиться», они тут же краснели, они опускали глаза, они так волновались, что не владели собой, они теряли дар речи, слезы непроизвольно выступали у них под ресницами, они слабели, они хотели кинуться ко мне навстречу, в ответ и у них уже не было сил ко мне кинуться, так — все из-за того, я видел — они тоже хотели со мной подружиться. Уж с ними-то я попадал в самую точку! Уж про них-то я знал, что им нужно! Тут-то мне все было ясно, и никто мне не должен этого был объяснять. И не надо мне было даже добавлять: «А я тоже тебе буду другом. Мы с тобой будем вечно дружить…» Я подходил тогда к нему ближе. Я снисходительно поддерживал его под руку, чтобы он не упал. И всегда это меня раздражало — и тогда, и потом, — что, вот, я обязательно должен сам что-то сделать, как-то подправить, помочь, вместо того чтобы они что-то сделали для меня, — а они даже с собой никогда не могут справиться сами: даже тут для них — для этого — должен быть я, — и — все я, один только Я! Иногда я даже злорадно усмехался в себе: «Ну, хочешь упасть, так и падай! Чего ж ты? Чего ж ты раздумываешь?» И мне хотелось отнять от него свою руку. Но это было лишь мимолетно, порыв. Если я его и отпускал, в раздражении, на какую-то долю секунды, то тут же, пугаясь чего-то, с удвоенной силой его подхватывал. Все-таки мы с ним были друзья! Он мне друг, и я ему друг! Мы с ним собирались дружить! Если мы еще не были друзьями, то мы готовились ими стать! Мы, как говорится, нашли друг друга и пр. И я, хотя и преодолевал себя чуть-чуть, все-таки довольно искренне и убедительно давал ему какое-то время, чтобы прийти в себя, повторял: «Ну что ж ты? Давай! Ведь я хочу с тобой подружиться. Ведь мы будем с
Второй. Не могу сказать про себя, что я был такой уж выродок, монстр, что мне было чуждо желание дружбы и я не думал о дружбе. Нет, я тоже мечтал о дружбе и хотел иметь себе друга! Я тоже был и тихий, и нежный. Даже более, пожалуй, тихий и более нежный, потому что даже и в укромных потайных уголках я никогда никого не бил — даже если б и мог, тех, кто слабее меня, — а всегда били только меня. Но меня волновал вопрос: «Что такое враг?» Я серьезно об этом задумывался. Я ощупывал себя и приглядывался к себе. Трехлетний мальчишка, с которым мы жили одно время на даче (я тоже был в таком же возрасте), сказал мне однажды, когда я его чем-то обидел: «Какой ты мне друг? Ты мне вовсе не друг. Ты мне враг!» И я, помню, страшно расплакался: я не хотел быть врагом. Но тут уже ничего не поделаешь: против своей воли я им оказался. Это было сильнее меня, оказалось, что на свете существует что-то такое, более сильное, вне меня, выше меня и от меня не зависящее, это «враг», и вот, существуя само по себе, оно вдруг приложилось ко мне, и, хочу я этого или не хочу, мне мимо этого не пройти, не проехать («я враг»), и потому мне неизбежно приходится хотя бы немного этим заняться и начать думать об этом. Я думал: «Я враг?» Мальчишка еще со своей стороны, продолжая обижаться на меня, добавил мне еще порядочное количество информации на эту тему, которая также стала потом предметом моих последующих (на долгие годы) размышлений. «Так, как ты себя ведешь, — сказал он, — ведут себя только враги. Как ты посмел себя так вести? Как ты посмел стать мне врагом?» И: «Я тебя теперь ненавижу!» И еще: «Я тоже тебе буду враг. Мы будем враги».
Я все это, конечно, обдумывал. «Как же так? — думал я. — Чтобы стать врагом, надо посметь? А если мы не враги, то мы ничего не смеем? Смеет только враг?» И наоборот: «Он мне сказал: как ты посмел? Значит, я не смел сметь, а смеет только он, не-враг, а я, став врагом, ничего не смею? Враг вообще ничего не смеет, потому-то он нам и враг, а смеем одни только мы?» Эти диалектические софизмы мучили меня, и я не мог их разрешить: как всегда, стоило только заняться диалектикой, как сразу исчезал критерий оценки, в одном было другое, а в другом — одно, хорошее было хорошим, потому что оно было хорошее, а плохое было хорошим, потому что в нем было хорошее, но и хорошее было плохим, потому что в нем было плохое, и так далее, то есть я совсем уже не мог для себя различить, что же лучше. Но это была теория. На практике я чувствовал нечто более однозначное. Я рос тихий, спокойный. По всем относился ровно, доброжелательно. Я никого не обижал. Если меня обижали, я принимал это как должное, претерпевал и не огорчался. И ко мне тоже, за редкими исключениями, со всех сторон относились доброжелательно, ровно. У меня не было врагов! «Какой-то ты всеядный, — говорил мне, откровенничая со мной, мой школьный товарищ, с которым мы считали друг про друга, что мы с ним друзья. — Какой-то ты равнодушный, бесчувственный. Амеба, расплывчатая и бесформенная. Я даже не знаю иногда про тебя, друг ты мне или не друг? Друзья мы с тобой или не друзья?» (А ведь мы с ним называли себя друзьями и были друзьями.) «Иногда мне кажется, что ты мне вовсе не друг, а ты мне просто-напросто враг!..» Я, конечно, старался его разубедить. «Да нет, что ты! — говорил я ему. — Это вовсе не так! Тебе померещилось. Ты плохо выспался и не с той ноги встал. Что за блажь пришла тебе в голову? Это тебе все только кажется. Я твой друг! Я самый верный твой друг, и мы всегда с тобой будем друзьями!..» Я его обнимал, целовал, проявлял внешне пылкую страсть и, кажется, его успокаивал, то есть он смирялся в конце концов, снисходительно давал себя успокоить, верил мне, что я ему друг, или притворялся, что верит, так и не зная все-таки, так и не решив для себя до конца, друг я ему или не друг, и таким образом, хотя бы внешне, до следующего очередного приступа его подозрений наша дружба с ним восстанавливалась. Мы снова дружили, как ни в чем не бывало или, по крайней мере, делая вид, как ни в чем не бывало, что мы с ним друзья. Он становился спокоен (что ему оставалось еще?), и я изо всех своих сил имитировал перед ним, что я тоже спокоен. Но какая холодная и странная змея сидела при этом удавом в моей груди! Как я был испуган! Как напряженно я думал! Вот снова, опять вылезло то же самое: это «враг». Снова я враг! Я не хочу быть врагом, я мечтаю о дружбе, я с ним дружу, у нас все с ним хорошо, и вот, в самый счастливый момент нашей дружбы, когда все хорошо, и мне хорошо, и ему хорошо, он вдруг мне говорит, что я ему враг. Говорит хладнокровно и походя, даже будто б это не так уж и страшно, будто б все это так и должно быть: я друг, но, вот, я и враг! Раз я ему друг, то я ему враг! Чуть-чуть упрекая, конечно, за то, что я ему враг, но все-таки и не упрекая и принимая все это (хладнокровно и походя) очень естественно: ну, конечно, раз мы с ним друзья, то, значит, мы с ним должны быть враги!
Эта естественность-то и ужасала меня больше всего. Мне уже было не три года, и я не плакал. Но я думал и думал и, думая, бил себя кулаком по лбу, заставляя себя думать еще и еще, думать лучше, сильнее и, главное, в конце концов до чего-то додуматься, найти себе здесь ответ. Я не хотел быть врагом! Я хотел быть хорошим, добрым и честным! Но я был оборотень. Я хотел быть другом и вдруг оказывался врагом. Здесь мне почти не служило утешением то, что это, кажется, от меня не зависит. Все-таки зависит! Все-таки это со мной. Это я. Я — враг! Взрослые (мама, папа и прочие) говорили мне: «Все люди друзья. Это и хорошо, так и надо. Надо друг с другом дружить. Не надо никогда никого обижать, а надо только дружить, чтобы всегда было все хорошо…» Но я-то знал: «Ха! Как бы не так! Что вы мне тут плетете про вечную и хорошую дружбу! Я-то знаю про себя, что я враг! Вот вам, пожалуйста, наглядный пример — я есть враг!..» Противоречие того, что мне говорят, и того, что я есть, первое время я решал не в свою пользу: я, повторяю, не хотел быть врагом. Я скрывал это. Я старался, чтобы этого никто не заметил. Про свои разговоры с товарищем, когда он открыл мне, что я ему враг, я никому не рассказывал. Я, спокойный и тихий, притворялся еще более спокойным и тихим, ибо мне почему-то казалось, что враги бывают только беспокойные, грубые, вообще — насильники. Я еще больше заботился о том, чтобы быть со всеми дружелюбным и ровным и чтобы никто меня не ненавидел: слова того трехлетнего мальчика («Я буду тебя теперь ненавидеть») врезались мне в память, и я считал, что если меня не будут ненавидеть, то я не буду врагом. (Во всяком случае, никто не почувствует, что на самом-то деле я враг!) Я вел себя прилично, не хулиганил и сдерживал свои порывы, чтобы поменьше сметь, ибо смеет, я думал, только враг. С другой стороны, я, наоборот, иногда много шалил и вообще распускался, чувствуя в себе биение желаний, жизни и так далее и поддаваясь ему, потому что, я думал, смеем, наоборот, мы, не враги, а враг перед нами ничего не смеет («Как он, враг, посмел?»). Внутренне, хотя я внешне, конечно, все это скрывал, я уже постепенно привык к тому, что я враг, — то есть притерпелся: вот, уж такая жизнь, такая судьба, против судьбы не попрешь, тут уж ничего не поделаешь: я — враг. И временами внутренняя гордость и довольство собой поднимались во мне: вот, я враг! вот я какой! вот чего я могу! Когда мальчишки лупили меня и, стоя на подходе, поджидая, кричали мне издали, пока я подходил, разжигая себя и надеясь разжечь, а может быть, и обидеть меня: «Вот, он идет… Вот идет наш враг!..» — я был втайне доволен и гордился собой: ладно уж, бейте, но вы все сопляки, сосунки, а я зато — враг! И меня били, текла кровь, но я терпел: вот, я враг! Ожесточась моим спокойствием и терпением, они били сильнее, и я знал — они хотят, чтобы я поплакал, пискнул что-то в ответ, попросил пощады, стал бы разубеждать их: «Какой я вам враг? Я не хотел быть вашим врагом! Я вам не враг и никогда им не буду… Вы ошиблись… Вы приняли меня не за того, кого надо… Вы меня бьете напрасно…» И даже если бы я стукнул их легонько в ответ, они бы (конечно, только легонько) и это б снесли, и стали довольны, и я, стукнув их, стал бы им меньше враг, и они мне меньше враги, и они бы от меня отступились. Но я не хотел уже быть не врагом, я был доволен, что, вот, оказался врагом. Самой большой обидой для меня было, когда (уже упавший, уже не устояв на ногах) я слышал про себя от кого-нибудь из них, кого-то рассудительного, или — осторожного, или — просто уже уставшего, слабого: «Ладно, хватит его бить… Оставим его в покое… Много ли ему надо? Какой он враг? Так, просто падаль…» Такого я не мог потерпеть! Я вставал и снова, сжав зубы, кидался на них, — и в особенности на него одного, такого, этого умника, посмевшего сказать, что я не враг: я покажу, какой я не враг! Я докажу, что я враг!.. Конечно, мне — в отместку — доставалось еще, но я, весь изодранный и в синяках, был доволен: я победил, я доказал, что я враг (прежде всего уже сам себе, ибо это мне стало важнее всего). Но — и тут-то жила червоточинка — это все была только одна сторона, одна половинка. Но только одна! Я знал про себя, что я враг, и я был в этом уверен и втайне уже считал, что это так хорошо. Но где же мой враг? Где он? Другая сторона, другая половина? Я понимал, что у меня нету врагов, и я мучился, что у меня нету врагов. Мне хотелось заиметь врага! Да, я был какой-то всеядный. Все были для меня хороши, и никто мне не был врагом. Разве тот трехлетний мальчишка был мне врагом? Нет, он был так, просто расфуфыренная детка, которой что-то вдруг показалось и которая на что-то обиделась. Разве тот мой школьный товарищ, который притворялся, обманывая себя и меня, что мы с ним друзья, был мне врагом? Так, просто дурачок, которому невесть что взбрело в голову и через минуту-другую может взбрести еще что угодно. И развезти мальчишки, которые лупили меня, были мне врагами? Так, просто курносые сопляки, которым нечего делать и которые хотят чуть-чуть поразвлечься. А на деле тот трехлетний мальчишка, с которым мы жили на даче, — мой друг. И тот мой школьный товарищ, который все притворялся, что он мне друг, — мне друг. И эти мальчишки из нашего класса, которые так усердно лупят меня, — они мне друзья. Да, я всеядный. В самом деле, разве они мне враги? Какие там враги? Так, голодранцы…