Колокол по Хэму
Шрифт:
Соннеман нахмурилась.
– Питер Куллинз? Невысокий щуплый старик, древний, как Мафусаил? Носит клетчатые жилетки, которые не сочетаются с его же костюмами?
– Доктор Говард Куллинз, – сказал я. – Он ненамного старше меня. Я бы дал ему тридцать два или тридцать три года.
Он только что принял руководство департаментом после Сандсберри, умершего в декабре прошлого года.
– Ах да, разумеется. – Соннеман покачала головой, как бы дивясь собственной глупости. – Я слишком много выпила.
Я не знакома с доктором Куллинзом,
– Два года назад он написал книгу „Неизведанные моря“, – сказал я. – Нечто вроде истории морских исследований от плавания „Бигля“ <Имеется в виду кругосветное путешествие Чарльза Дарвина.> до современных арктических экспедиций. Ее раскупали нарасхват.
– Думаю, Куллинз узнал обо мне от ихтиолога Генри Флауэра, – вмешался Хемингуэй. – Я более десяти лет снабжал его сведениями о миграции марлина. В 1934 году мы с Чарли Кэдуолдером отправились в океанографическое плавание с острова Ки-Уэст. Я занимаюсь подобными вещами уже несколько лет.
– Чарльз Кэдуолдер? – переспросила Соннеман. – Директор Музея естественных наук филадельфийской Академии?
– Он самый, – ответил Хемингуэй. – Они с Томом Куллинзом обожали вместе пропустить стаканчик-другой, ловя марлина.
– Что же, – сказала Соннеман, пожимая писателю руку, – желаю удачи вам и вашей экспедиции. Желаю удачи всем нам.
В ответ мы допили виски, остававшееся в наших бокалах.
Хуан приготовился отвезти Шлегеля и Соннеман в док, где их ждал быстроходный катер „Южного креста“. Хельга пообещала приехать в финку в воскресенье. Вслед за этим последовали объятия и рукопожатия. Теодор Шлегель очнулся от своего мрачного оцепенения ровно настолько, чтобы поблагодарить хозяина и хозяйку за „весьма познавательный вечер“.
Я уже хотел извиниться и оставить Хемингуэя наедине с Дитрих, но он велел мне задержаться. Еще один бокал бренди спустя актриса объявила, что ей хочется спать и что она отправится в постель. Геллхорн повела ее во флигель для гостей.
По пути женщины продолжали оживленно переговариваться.
Мы остались вдвоем, и писатель спросил:
– Где ты всего этого набрался, Лукас? Про американский музей?
– В своих телефонных счетах вы обнаружите квитанцию за два весьма дорогих междугородных разговора с Нью-Йорком, – ответил я.
– Тебе везет, – заметил Хемингуэй. – Как правило, проходит не меньше двух часов, прежде чем соединят с Нью-Йорком. Если вообще соединят.
Я посмотрел ему в глаза.
– Зачем вы затеяли эту игру? Если кто-нибудь из них или они оба действительно работают на Абвер, это было опасно и глупо.
Хемингуэй бросил взгляд вдоль дорожки:
– Что ты о ней думаешь, Лукас?
Вопрос застал меня врасплох, потом я сообразил, что он, должно быть, имеет в виду Соннеман.
– О Хельге? – спросил я. – У нее железное самообладание. Если она действительно немецкий агент, значит, ее артистический дар двадцатикратно превышает способности Тедди Шелла.
Хемингуэй покачал головой.
– Я говорил о Фрау, – негромко произнес он. – О Марлен.
Я не имел ни малейшего понятия, зачем ему понадобилось, чтобы я хвалил его приятельницу. Потом я вспомнил, что Хемингуэй сильно пьян. Его безупречная дикция и уверенные движения рук заставляли забыть об этом.
– Настоящая леди, – сказал я. – Очень красивая.
– Да, – согласился Хемингуэй. – У нее восхитительная фигура… и чудесное лицо. Знаешь что, Лукас?..
Я молчал.
– Даже если бы у Марлен не было ничего, кроме ее голоса… совсем ничего… то и тогда она могла бы разбить твое сердце.
Я неловко шелохнулся. Подобные разговоры по душам нашими договоренностями не предусматривались.
– Вы хотите… – начал я.
Хемингуэй поднял палец.
– Знаешь, – сказал он, продолжая смотреть вслед жене и актрисе, которые вошли в освещенный коттедж, – для меня нет большего счастья, когда я написал о чем-нибудь, что хорошо знаю, а она прочла это… и ей понравилось.
Я проследил за его взглядом, устремленным в темноту.
Хемингуэй мог говорить о Геллхорн, но я был уверен, что речь идет о Дитрих.
– Я ценю мнение Фрау превыше отзывов большинства самых известных критиков, Лукас. И знаешь, почему?
– Нет, – ответил я. Было уже поздно. Дитрих осталась в финке на выходные, значит, завтра и послезавтра Хемингуэю будет не до меня. Я хотел показать ему шифровальный блокнот и отправиться на боковую.
– Она многое знает, – сказал Хемингуэй. – Знает многое о вещах, которые я описываю в своих книгах. А ты знаешь, о чем я пишу, Лукас?
Я покачал головой.
– О выдуманных людях и событиях? – предположил я наконец.
– Пошел ты к такой-то матери, – сказал Хемингуэй. Но Он сказал это по-испански, негромко и с улыбкой. – Нет, Лукас. Я пишу о настоящих людях, о жизни, чести и достоинстве, о человеческих поступках. И я ценю мнение Фрау, потому что она многое знает об этом… знает об этом буквально все.
И о любви. Она знает о любви больше, чем все те люди, которых ты когда-либо встречал, Лукас.
– Пусть так, – сказал я и, взяв пустой бокал с широкого подлокотника кресла, провел пальцем по ободку. – Показать вам блокнот?
Взгляд Хемингуэя сфокусировался.
– Получилось? Ты его расшифровал?
– Да.
– Чего же мы ждем, черт побери? – сказал писатель. – Марти проболтает с Марлен еще по меньшей мере полчаса.
Идем в старую кухню, посмотрим, о чем беседуют нацисты в ночном море.
Мы уже почти добрались до старой кухни, и я начал доставать блокнот, когда кто-то забарабанил в парадную дверь.
Я сунул блокнот в карман пиджака в тот самый миг, когда Хемингуэй распахнул дверь.
На пороге стояли два полицейских. Они крепко держали за руки Марию Маркес. Мария вырывалась, бранилась, лила слезы и всхлипывала.