Колыбельная
Шрифт:
Я склеиваю эркеры и крестовые своды, цилиндрические своды и плоские арки, лестничные пролеты и витражные окна, листовую сталь, деревянные фронтоны и ионические пилястры.
По радио играют африканские барабаны и французский шансон, все в одну кучу. На полу передо мной – китайские пагоды и мексиканские гасиенды, колониальные дома на Кейп-Код, все вперемешку. В телевизоре гольфист загоняет мяч в лунку. Какая-то женщина выигрывает десять тысяч долларов – за то, что помнит первую строчку Геттисбергского послания <Короткая, но самая знаменитая речь президента Линкольна, которую он произнес 19 ноября 1863 года на
Я помню мой самый первый дом: четырехэтажный особняк с мансардой и двумя лестницами, передней – для хозяев и черной – для прислуги. Там были стеклянные люстры с крошечными лампочками, присоединенными к батарейке. Там был паркетный пол в столовой, который я вырезал и клеил полтора месяца. Там был сводчатый потолок в музыкальном салоне, который моя жена Джина расписала облаками и ангелами – засиживалась допоздна несколько вечеров подряд. Там был камин с огнем из цветного стекла, подсвеченного мигающей лампочкой. Мы расставили на столе крошечные тарелочки, и Джина порой засиживалась до утра – расписывала их по краю розами. Это были ночи только для нас двоих, без радио и телевизора, Катрин спала, они казались такими важными, эти ночи. Только для нас двоих – счастливых людей с той самой свадебной фотографии. Тот дом мы делали для Катрин, ей на день рождения – на два годика. Он должен был быть безупречным. Должен был стать доказательством наших талантов. Шедевром, который нас переживет.
Запах клея, запах апельсинов с бензином смешивается с запахом дерьма. Клей тонкой корочкой засыхает на кончиках пальцев, на пальцы налипли фигурные окна, балконы и кондиционеры. Рубашка облеплена турникетами, эскалаторами и деревьями. Я делаю радио громче.
Весь труд, вся любовь, все усилия и время, вся моя жизнь – все впустую. Я сам уничтожил все, что хотел, чтобы меня пережило.
В тот вечер, когда я вернулся домой с работы и обнаружил их мертвыми, я оставил еду в холодильнике. Оставил одежду в шкафах. В тот вечер, когда я вернулся домой с работы и понял, что я наделал... это был первый дом, который я растоптал. Наследство без наследника. Крошечные люстры, стеклянный огонь и расписанные тарелки. Они застряли у меня в подошвах, и вся дорога до аэропорта была усеяна дверцами, полками, стульями и окошками и полита кровью. Такой за мной протянулся след.
А дальше мой след обрывался.
Я сижу на полу, и у меня уже не хватает деталей. Все стены, перила и крыши собраны. А то, что стоит передо мной, представляет собой полную неразбериху. В ней нет безупречности и завершенности, но это – то, что я сделал со своей жизнью. Правильно это, неправильно – я не знаю. Генерального плана не существует.
Можно только надеяться, что система все-таки проявится, но она проявляется далеко не всегда.
Если есть план, ты получаешь лишь то, что способен вообразить. Я же всегда надеялся на что-то большее.
По радио – громкие ноты французских рожков, стук телетайпа, диктор сообщает о смерти очередной манекенщицы. В телевизоре – ее фотография. На снимке она улыбается. Очередной бойфренд арестован по подозрению в убийстве. Вскрытие вновь показало признаки сексуального контакта, произведенного после смерти.
У меня снова бибикает пейджер. Номер моего очередного спасителя.
Я беру телефонную трубку липкой рукой, облепленной ставнями и дверями. Пальцем, облепленным водопроводными трубами, набираю номер, который я не могу забыть.
Трубку берет мужчина.
И я говорю: папа. Я говорю: это я, папа.
Я говорю ему, где я живу. Говорю ему имя, которым сейчас называюсь. Говорю ему, где я работаю. Я говорю, что я все понимаю, как это выглядит... Джина и Катрин мертвы, но я в этом не виноват. Я ничего не делал. Я просто сбежал.
Он говорит, что он знает. Он видел свадебную фотографию в сегодняшней газете. Он знает, кто я теперь.
Пару недель назад я проезжал мимо их дома. Я говорю, что я видел его и маму, как они возились в саду. Я поставил машину чуть дальше по улице, под цветущим вишневым деревом. Моя машина – машина Элен – была вся покрыта розовыми лепестками. Я говорю, что они замечательно выглядят, они с мамой.
Я говорю, что я тоже по ним скучаю. Что я их тоже люблю. Я говорю, что со мной все в порядке.
Я говорю, что не знаю, что делать. Но, говорю я, все будет хорошо.
А потом я просто слушаю. Я жду, когда он перестанет плакать, чтобы сказать, что мне очень жаль.
Глава тридцать седьмая
Особняк Гартоллера в лунном свете. Дом в старинном английском стиле, восемь спален, четыре камина – все пустое и белое. Каждый шаг отдается эхом по полированному паркету. Света нет, в доме темно. Нет ни мебели, ни ковров – в доме холодно.
– Здесь, – говорит Элен. – Можно сделать все здесь, где нас никто не увидит. – Она щелкает выключателем и зажигает свет.
Потолок поднимается ввысь, так высоко, что он мог бы быть небом. Свет от висячей люстры размером с хрустальный метеозонд, свет превращает высокие окна в зеркала. Свет швыряет наши тени на деревянный пол. Это тот самый бальный зал площадью в полторы тысячи квадратных футов.
У меня больше нет работы. Меня ищет полиция. У меня в квартире воняет. Мою фотографию напечатали в газете. День я провел, прячась в кустах у входа в ожидании темноты. В ожидании Элен Гувер Бойль, которая скажет мне, что у нее на уме.
Она держит под мышкой гримуар. Страницы испачканы розовым и малиновым. Она открывает книгу и показывает мне заклинания, английский перевод записан черной ручкой под тарабарщиной оригинала.
– Произнеси его, – говорит она.
Заклинание?
– Прочитай его вслух, – говорит она.
И я спрашиваю: и что будет?
А Элен говорит:
– Только поосторожнее с люстрой.
Она начинает читать, ровно и монотонно, словно считает – словно это не слова, а цифры. Она начинает читать, и ее сумочка, что висит у нее на плече, медленно поднимается вверх. Все выше и выше. Вот уже ремешок натянулся, вот уже сумка парит у Элен над головой, как желтый воздушный шар.
Элен продолжает читать, и галстук поднимается у меня перед носом. Он поднимается, словно синяя змея из корзины, и задевает меня по носу. У Элен поднимается юбка, она хватает ее за подол и придерживает одной рукой. Она продолжает читать, и мои шнурки пляшут в воздухе. Висячие серьги Элен, жемчуга и изумруды, бьют ее по ушам. Жемчужное ожерелье колышется у нее перед глазами и поднимается над головой, словно жемчужный нимб. Элен смотрит на меня и продолжает читать. У меня жмет в подмышках – это поднимается куртка. Элен вдруг становится выше ростом. Теперь наши глаза – на одном уровне. И вот я уже смотрю на нее снизу вверх. Она парит в воздухе, приподнявшись над полом. С ее ноги падает желтая туфля и шлепается на паркет. Потом падает и вторая.