Комбат Ардатов
Шрифт:
Как раз дней за десять до прихода шефов Ардатов был переведен из послеоперационной на свое место и, как говорила одна нянечка, вновь увидел свет. Раны уже не болели так сильно, они просто ныли, к этому можно было притерпеться, а если человек, выбрав удобное положение, не дергался резко, то боль почти затихала, и жизнь становилась вообще сносной.
Когда Ардатов добрался до этой ипостаси раненых, пришли шефы. Он нуждался в книгах и был рад шефам, хотя ему, как и всем в палате, было неловко от того, что детвора так старалась для них. Детвора шила кисеты, добывала махорку, чтобы насыпать в эти кисеты, пекла домашнее печенье из пайковой муки,
Шефы с запалом читали им стихи про войну, про преданность Родине, про то, как надо умирать, а не сдаваться, и про то, что они готовы, когда придет их черед, ехать на фронт, где, доказывая преданность своей Родине, будут умирать, но не сдадутся…
После стихов девочки и ребята смущенно рассказывали про субботники и воскресники в фонд обороны. Раненые уступали им места за столом, но так как вся детвора не помещалась на стульях, кое-кто, отнекиваясь сначала, сел и на кровати.
К Ардатову сели две девочки, робко устроившись на самом краешке, и ему было и смешно и трогательно их видеть так близко. Ему все хотелось погладить их по детским головенкам, по хрупким плечикам.
Кто-то из раненых предложил вместе поужинать, предложение всей палатой было поддержано, на кухню отправилась делегация с требованием разложить ужин раненых на число всех ртов. Дежурный по кухне сдался, и хотя порции получились микроскопическими, печенье плюс жареная рыба плюс эти порции составили неплохой ужин, который присутствующими был съеден без остатка.
Раненые смотрели, как, скрывая голод, уничтожала еду детвора, и подвигали ей кусочки покрупней.
Когда детвора ушла, палата всем вдруг показалась странно большой, странно тихой и очень пустой.
Потом, уже не так официально, а проще и не в таком количестве, а сменными тройками, пятерками детвора навещала их раз-два в неделю. К ней привыкли, узнали многое о ее житье-бытье, с ней сжились, как с какими-то не то мелкокалиберными друзьями, не то племяшами и племянницами. Если же шефы почему-то долго не появлялись, все начинали испытывать беспокойство, обсуждали причины задержки, потом кто-то пробивался к телефону начальника госпиталя, названивал в школу, говорил, что соскучились, просил прийти.
Что ж, это тоже была человеческая жизнь, и Ардатову было жаль расставаться с ней. Ему было горько, что в следующий приход шефов кто-то из них, увидев, что его место занято другим, скажет: «А Константин Константинович?.. Выписался?» И, быть может, пожалеет, что его уже нет, что он далеко, но пожалеет не надолго, на какие-то секунды, потому что на Ардатове не кончалась же жизнь. Ее дела, ее заботы были бесконечны, и к одному чему-то свести ее было нельзя, к тому же детворе не свойственно жить прошлым и, конечно же, никто из вихрастых, худых мальчишек и никто из худеньких девочек, не вспоминал его с грустью. А вот он вспоминал их так. Для него они были страничкой жизни. Он дорожил этими страничками, потому что сами по себе они были прекрасны и потому что сколько оставалось вообще страничек в его жизни, было неизвестно.
Так вот, там, в госпитале, и началось все с Валентиной.
Он нуждался в книгах. Еще в первое посещение шефов он попросил Валентину принести книг, она пообещала, выполнила обещание, потом регулярно или приносила их сама или пересылала с учениками.
Когда он стал выходить из госпиталя, они как-то случайно встретились. Было неудобно отделаться простым «Здравствуйте», и Ардатов пошел
Ардатов был как все, разве что не танцевал лихой фокс «Моя красавица мне очень нравится, с походкой легкою, как у слона», но «дамский вальс», торжественно объявляемый гармонистом, не мог отказать Валентине.
Дамский вальс представлял девушкам шанс показать, кто им нравится, и Валентина не теряла этого шанса.
Кружась с ней по асфальтовой площадке, разговаривая, он видел, что нравится Валентине, он чувствовал, как она доверчиво держит свою ладонь у него на плече, как нежно лежит у него на руке. На станционном асфальте кружилось много пар, их толкали, и на секунды Ардатов ощущал своей щекой ее лицо, и ее грудь своей грудью. От этого начинало колотиться сердце, а впереди были длинный летний вечер, беззаботность, шумящие кроны деревьев, тишина, уединенность, покой нетронутых войной усыпанных лесными цветами полян.
Валентина жила на окраине в узком двухэтажном домике, который нескладно торчал над остальными. Этот дом был тоже деревянный, и все в городке называли его «скворешник». В «скворешнике» на втором этаже Валентина занимала просторную комнату с окнами в двух стенах, и ночью, через окно в комнату смотрело мною звезд.
Их отношения приобрели странные очертания — ни он, ни Валентина не говорили о завтра. Все их слова касались или конкретных дел, связанных с приготовлением ужина, или госпитальных событий, или школьных забот, или сводок с фронта и вообще разговоров о войне.
— У тебя есть семья? — лишь однажды спросила Валентина.
— Есть, — ответил он.
Вот и все, что они сказали на эту тему.
Он мучался потом, думая, что все-таки это, видимо, плохо — не быть верным жене. Его не трогали шуточки ребят, когда он на рассвете лез через окно в солдатскую палату, чтобы, пройдя через нее, подняться на второй этаж в свою. За две недели до выписки он вообще приходил утром, когда госпитальная дверь открывалась. Никто ничего не мог ему сделать — госпиталь был наркомздравовский, из военных в нем служил лишь контуженный комиссар, который понимал фронтовиков. Ардатова ждал резерв, за ним — дорога в часть, в конце этой дороги — фронт. Чем же его могли испугать?
— Это не очень красиво, — как-то сказал ему начальник госпиталя, тонкогубый маленький горбун. — Конечно, многие это делают, но тем не менее это не очень красиво.
— А год не видеть жену — это красиво? — спросил его Ардатов. Горбун был женат на громадной зубной врачихе, известной в госпитале под именем «Торпеда». — Подайте рапорт по начальству, чтобы выздоравливающим делали уколы от любви, уколы от всего, что в них есть человеческого, — добавил Ардатов презрительно. Горбуна-начальника не любили за способность бесшумно появляться в укромных местах, где раненые очаровывали сестер и санитарочек. Горбун, появившись вот так бесшумно, обычно не делал замечания, а здоровался, кривя губы в улыбке, и справлялся, все ли у сестры или нянечки на работе благополучно. После такой заинтересованности девушки пулей летели на свои места.