Комедиантка
Шрифт:
Она бежала почти в беспамятстве, ей все казалось, будто кто-то за ней гонится, настигает, хватает… Сердце стучало, как молот, лицо горело от стыда и страха.
— Боже! Боже! — шептала девушка, убыстряя шаг.
На улицах было пустынно, ее пугало эхо, звук собственных шагов, пролетки на углах, тени под домами и вся эта каменная, страшная тишина заснувшего города, в которой, казалось, слышались отзвуки плача, стонов, развязный смех, пьяные крики. Остановившись в тени ворот, она боязливо озиралась вокруг и постепенно припоминала все: ужин, потом как пила вино… пение… как кто-то снова заставлял нить, а среди этих обрывков
— Негодяй! Негодяй! — шептала Янка, совершенно придя в себя, и даже стиснула кулаки — такая волна гнева и ненависти нахлынула на нее…
Янку душили слезы бессилия, обиды, и она шла, громко рыдая.
Вставал рассвет. Дверь ей открыла Совинская.
— Не мешало бы возвращаться днем и не будить людей по ночам! — злобно прошипела старуха.
— Негодяи! Негодяи! — Один этот вопль стоял в ее сердце, охваченном протестом и ненавистью.
Янка не чувствовала уже ни стыда, ни обиды, только безграничную злобу; как сумасшедшая металась она по комнате, нечаянно разорвала лиф и, не будучи в силах справиться с волнением, одетая упала на кровать.
Спала Янка в страшных муках, то с криком вскакивала, пыталась куда-то бежать, то вдруг поднимала руку, будто с бокалом, и сквозь сон кричала: «Виват!». Или начинала петь, а потом горячими губами со стоном твердила: «Негодяи! Негодяи!».
IX
Через несколько дней после премьеры «Хамов», которые не сходили с афиши, но все меньше и меньше привлекали зрителей, Глоговский прибежал к Янке.
— Что с вами такое? — участливо спросила она, протягивая руку.
— Ничего, просто после той попойки у меня долго болела голова. Ну да, еще подправлял свою пьесу. Читали критику?
— Кое-что читала.
Янка покраснела при упоминании о злосчастном вечере; она до сих пор не могла забыть случившегося, ее угнетала мысль, что, вероятно, уже весь театр знает, как она поехала вместе с Котлицким. Но Янка не собиралась оправдываться, напротив, с еще большим достоинством держалась она с артистами.
— Я принес весь набор рецензий на мою пьесу. Прочитаю, и вы от души повеселитесь.
И он начал читать. Один из солидных еженедельников утверждал, что «Хамы» — пьеса интересная, оригинальная и реалистическая, автор весьма талантлив и его ждет блестящее будущее, что с Глоговским появился наконец настоящий драматург, который в затхлую атмосферу драматического творчества внес живительную струю, показал настоящих людей и правдивую жизнь. Жаль только, что спектакль был ниже всякой критики, а игра, за некоторыми исключениями, бездарная!
Другой, не менее уважаемый еженедельник писал: «У автора «Хамов» есть талант к сочинительству… новелл, которых написал он уже несколько, но сцены касаться ему не следует, это не его область. У него нет театральной жилки, и потому герои его пьесы — манекены, а жизнь, которую он выводит на сцену, это жизнь не мужичков наших, а по меньшей мере папуасов» и т. д.
Рецензент одной из популярных газет в двух номерах разглагольствовал о театральной жизни во Франции, об актерах в Германии, о прикладном искусстве в Нюрнберге. Говорил о положительном влиянии критики на качество драматургии, рассказывал театральные новости, вспоминал мимоходом о том, кого он видел в «Одеоне»,
Другая газета писала, что пьеса идиотская по своей сущности и по-идиотски написана, что цинизм и грубость, с какой автор высмеивает важнейшие идеи, превосходит даже то, что можно видеть разве что в «шедеврах», привозимых из растленной Франции; но то, что можно простить французам, так как (тут следовали объяснения причин, почему французу дозволяется писать всякие гнусности), того нельзя простить своему автору. Человек, который смеет так писать, так издеваться над идеалами, сеять ненависть, оплевывать вещи, дорогие сердцу каждого поляка, должен быть (тут следовало многоточие и недвусмысленные метафоры, означавшие: быть подлецом).
Третий утверждал, что пьеса вовсе недурна и была бы просто превосходной, если бы автор отнесся с должным уважением к традициям и внес в нее музыку и танцы.
Четвертый высказывал абсолютно противоположное мнение, будто пьеса — сплошное безобразие и решительно никуда не годится, но автору можно поставить в заслугу хотя бы то, что он не последовал шаблону: не ввел пения и танцев, которые, как правило, снижают достоинство народных пьес.
Еще в одном журнале специалист по летним театрам написал сотню строк такого содержания: «"Хамы" пана Глоговского — хм! вещь неплохая… была бы даже просто хорошей… но если опять же взвесить… в свою очередь… нужно иметь смелость сказать правду. Во всяком случае… как-никак… с незначительной оговоркой, у автора есть талант. Пьеса… хм! как бы это сказать? Два месяца тому назад я уже писал кое-что об этом, а потому всех интересующих отсылаю к той статье. Играли превосходно!» И он дал перечень игравших, ставя рядом с именем каждой актрисы какой-нибудь лестный эпитет, жеманное словечко или томную двусмысленность…
— Что это?
— Либретто для оперетки; дать название: «Театральные критики», положить на музыку, и будет такая потеха, что народ повалит, как в церковь на отпущение грехов.
— И что же вы на это?
— Я? А ничего! Повернулся к ним спиной, и, поскольку у меня уже есть превосходный план новой пьесы, я тут же принимаюсь за работу. Получил уроки в Радомском воеводстве и выезжаю туда на целых полгода. Вот, собственно, жду последнего уведомления.
— Вам непременно надо уехать?
— Надо! Ведь я только уроками и живу. Два месяца сидел без дела. Прожился дотла; пьесу поставил, публике кланялся, Варшавой наслаждался, а теперь — баста! Опускаю занавес, нужно приготовить следующий номер. До свидания, папна Янина! Перед отъездом забегу попрощаться к вам или в театр.
Он пожал ей руку, сказал: «Чтоб мне сдохнуть» — и удалился.
Янке стало грустно. Она уже привыкла к Глоговскому, к его чудачествам, парадоксам, а его резкость лишь маскировала робость и тонкость натуры. Янке стало как-то горько оттого, что она останется совсем одна.