Комедиантка
Шрифт:
Теперь, когда приходилось прощаться с другом, ома поняла, что театр ее не удовлетворяет; ее материальные дела стали совсем плохи, настроение мрачное, и тем более хотелось, чтобы рядом был кто-то близкий и добрый.
Денег уже не было, и жить приходилось только на авансы.
Янка еще самой себе не решалась признаться, но всякий раз, как приходилось просить денег, вспоминался дом и те времена, когда всего было вдоволь и ни о чем не приходилось заботиться. Как унизительно было клянчить каждый день по сорок копеек, но иного выхода не было. Оставалось еще то, что предлагала, моргая белесыми
Если Янка очень спешила, она проходила через площадь не останавливаясь и, взглянув на Большой театр, тут же направлялась домой, а если была свободна, сидела в сквере или на скамейке возле трамвайной остановки, оттуда смотрела на ряды колонн, на высокий, четкий силуэт здания и погружалась в мечты. Янка не думала, зачем так делает, чувствовала только, что ее непреодолимо влекут эти стены. Она испытывала минуты настоящей, глубокой радости, когда проходила под колоннадой или когда в тишине светлой ночи всматривалась в длинный серый фасад.
Эта каменная громада говорила с нею, Янка слушала ее шепот, ловила звуки, до нее доносилось эхо. В воображении Янки возникали сцены из спектаклей, которые там играли, эти неотчетливые, расплывающиеся в темноте сцены были видимы только ею. Она любила это здание, более того — обожала его, она поклонялась ему, молилась на него в своих мечтах.
А мечты иногда были всего лишь плодом умственной расслабленности. Это была гроза, готовая в одно мгновение объять весь мир, гроза, которая при малейшем препятствии иссякала, которую первый попавшийся громоотвод мог отвести в землю.
Янка предавалась мечтам еще и для того, чтобы отвлечься от невеселых мыслей и забыть о гнетущей нужде. Во второй половине сезона с деньгами было еще хуже, чем в первой. Зрителей приходило все меньше, их отпугивали непрерывные дожди и холодные вечера; разумеется, авансы катастрофически уменьшались.
Бывало так, что Цабинский, притворяясь больным, в половине спектакля забирал выручку и удалялся, оставив считанные рубли на несколько десятков человек. Если же его удавалось уличить в жульничестве, он, чуть не плача, начинал жаловаться на нужду:
— Зрителей жалкая кучка… К тому же половина билетов даровых; клянусь детьми, половина даровых. Ну, что я могу сделать? Самому нечем уплатить за квартиру, гроша в доме нет! Спросите Гольда — он вам покажет непроданные билеты. С котомкой пойду, если дальше будет такой успех! Идите в кассу, наберется хоть немного — дам.
Если директор вел кого-то в кассу по-приятельски, под руку, это было условным знаком для Гольда — денег в кассе нет; если же условного знака не было, кассир с озабоченным видом начинал жаловаться:
— На газ не хватит… А театр, а реквизит? Ну, просто на самое необходимое нет.
— Дай что-нибудь… Может, где-нибудь сегодня не доплатим… — будто невзначай говорил Цабинский. Затем оставлял квитанцию на
И почти всегда так неудачно складывалось, что у Гольда не набиралось всей суммы, на которую была оставлена квитанция. Нескольких копеек обязательно не хватало. Ругали его паршивцем и вором, но каждый брал свое, иначе мог не получить и этого.
В те дни, когда директорша не играла, она обычно сидела в кассе, и Гольд всякий раз начинал ей жаловаться на обидчиков.
Цабинская набрасывалась на актеров и кричала о порядочности Гольда, который, имея ничтожное жалованье, еще помогает сестре. Гольд сиял при упоминании о сестре: в глазах появлялась нежность, и он горячо заверял всех, что недостающие деньги доплатит завтра, а назавтра, как правило, забывал о своем обещании.
В театре начались скандалы, недовольство дирекцией возрастало, спектакли срывались, актеры были подавлены нуждой и постоянными неудачами. Все больше проектов новых театральных групп рождалось в головах, и по этому поводу все чаще совещались за чашкой черного кофе в кондитерской на Новом Святе.
Спектакли ставились кое-как, актеры видели, что Цабинский откровенно занимается махинациями, и ко всему относились спустя рукава; к тому же приближался отъезд из Варшавы, все погрязли в долгах, наступление зимы прибавило забот, а все это мало располагало к успеху.
Цабинский между тем все жаловался, лебезил, обещал и не платил. Он так умел вести себя, так бесподобно притворялся, что Янка, видя его хлопоты, верила ему и не решалась напоминать о деньгах; к тому же она знала, что между Цабинскими вечно идет борьба из-за денег, и няня часто на свои собственные сбережения покупает детям разные вещи; Цабинская теперь дольше обычного просиживала в кондитерской, чтобы реже встречаться с актерами и не выслушивать их упреки.
Жалобы на нужду Янка слышала не только в театре. Мадам Анна каждый раз за обедом рассказывала о том, как все подорожало, и квартирная плата тоже. Янка не могла есть, слушая это нытье; она задолжала хозяевам за полмесяца, а платить было нечем.
Нужда подкрадывалась незаметно и давила все сильней и сильней. Выражение постоянной заботы уже не сходило с Янкиного лица.
Ей уже не приносили завтраков, забывали чистить ботинки, подавать вечером лампу. Явных признаков недовольства и невнимания было так много, что Янка, садясь обедать, уже не могла скрыть стыда и страха. Она вздрагивала всякий раз, когда слышала голос мадам Анны, тревожно всматривалась в лица хозяев: казалось, глаза их выражают неприязнь, презрение, даже жалость; это была жалость людей имущих, и сносить их пренебрежительное отношение было Янке не под силу.
Янка стала как будто покорнее, но где-то внутри ее существа шла истощающая силы борьба: любовь к искусству боролась с сознанием надвигающейся нужды. Она начинала смотреть в будущее со страхом. К тому же город раздражал ее все больше. Давили стены домов, дурманил вечный хаос, угнетала суета городской жизни. Город внушал отвращение. Янка поняла, что эта жизнь еще более пуста, скучна и однообразна, чем в деревне. Здесь каждый был рабом своих потребностей, ради удовлетворения которых работал, воровал, обманывал, с каждым днем оказываясь все ближе к смерти.