Комедианты
Шрифт:
Прежде чем грянет музыка, уж преферансисты, не теряя золотого времени, садятся к столам, с рвением, достойным лучшего дела, и с необыкновенною горячностью. Их примеру следуют и игроки в направо-налево, из которых каждый привез в боковом кармане фрака какую-нибудь тысчонку рублей на потеху сатане, тысчонку рублей, которую не дал бы он умирающему с голоду.
Но вот заиграли полонез; начинается танец, горделивый, как военный марш, как шествие, и веселый, как былое время. Молодежь выделяется из разных кучек с тем, чтобы остаться в танцевальной зале. Старики, желавшие казаться молодыми, становятся тут, прежде других, и тем более выделывают штук, чем сильнее У них ревматизм в ногах; и ни один молокосос, недавно выпущенный из школы,
Где же посреди этой толкотни порядочные люди? Не знаю. Ищу их повсюду, минуя, разумеется, карточные столы; ищу и оглядываюсь напрасно. Разговор обнаруживает удивительнейшую пустоту ума, страшную, печальную; это или вранье политическое, доказывающее, что господа эти учатся дипломатии у своих арендаторов; или вранье политико-экономическое, доказывающее, что хозяйство у нас — бессмысленная рутина на авось; или вранье общественное, обнаруживающее часто отсутствие сердца и, еще чаще, совершенное отсутствие головы. А что за толки о прошлом, какая современность понятий, какие взгляды на будущность! Боже, будь милостив к вам! Двое, трое шепчут, чего не смеют сказать в присутствии толпы, потому что на них восстали бы, и этот шепот, не слышный, не слушаемый, составляет единственный голос, заслуживающий внимания.
Такое-то именно, о каком здесь речь, было общество в Дендерове; большие залы сияли освещенные a giorno, цветы, благоухание, музыка, наряды, говор, бесконечные объятия, скучные учтивости, бездна любезности, поцелуи, вздохи, от которых свечи тухнут, и посреди всего этого в темной комнатке, на пустом диване, в уголке, со сложенными накрест руками, с опущенной на грудь головой один, уединенный, бедняк. Комнатка эта проходная и пустая; в ней Вацлав ожидает приказаний графа.
Цеся проходит в розовом креповом платье с букетом в руке и сквозь очаровательный полумрак улыбкой приветствует свое личико в зеркале. Вацлав увидел ее, пошевелился, Цеся испугалась.
— А, — крикнула она, — это вы!
Она отвернулась, слишком, может быть, была нарядна, чтобы взглянуть на него, и пошла дальше; но будто задумывая что-то на половине дороги, укоротила шаги и кинула на Вацлава долгий, долгий взгляд, который порицал его. Потом вынула ветку резеды и кинула ее, будто потеряла нечаянно на дороге.
Цеся ушла; в комнате не было никого. Вацлав думал, что она уже далеко от двери, кинулся и поднял эту ветку резеды, как вор, как убийца, хватая свою добычу… Но как испугался он, как побледнел, когда, подняв голову, увидел графиню, подсматривающую у дверей и наблюдающую последствия своего поступка. Едва схватил он эту несчастную ветку, как Цеся, обрадованная, торжествующая, уже не взглянув даже на него, убежала в залу, веселая и довольная… Это было ее первое торжество; она знала теперь, что ее любили, что она может влюбить в себя.
Вацлав остался полуубитый, недовольный собой за то, что не догадался о хитрости, в отчаянии, что выдал себя, ломая голову, как вывернуться.
— А, — произнес он с бьющимся сердцем, — станем врать, если врать нужно, если мы живем в мире лжи и обмана! Скажу ей, если спросит, будто я думал, что она потеряла что-то из наряда, колечко, браслетку; а коли спросит о резеде, не признаюсь, о! не признаюсь, что я ношу ее на сердце… Никогда, никогда не узнает она, что я чувствую!..
Увы, честно, но неверно было это предположение. Цеся, как женщина хитрая, головой и предчувствием старше, чем опытом, поняла, что видела; Вацлав, кидающийся на колени, чтоб поднять потерянную ветку, высказался довольно чистосердечно и не мор скрыть от нее остального.
В освещенных залах мелькали очаровательные женские фигуры, как царица бала, важно сидела в кресле когда-то прекрасная, нынче только великолепная, графиня Черемова, в бархатном с кружевом платье, в токе с пером, с золотой цепью на зашнурованной груди, с лорнеткой в руке и с презрительным видом, насмешливым вместе и надменным.
Рядом с ней еще прекрасная графиня Дендерова, меланхолически облокотившаяся на красивую, белую руку, блуждала по зале умышленно отуманенным взором, красуясь перед всеми, рассыпаясь в нежностях и будто не слушая, но слыша, что нашептывал ей пан Повала, бывший ротмистр гвардии, высокий и широкоплечий мужчина, с белеющими усами и черными глазами.
Далее, рядком, сидели прекрасные барышни и во главе их, веселее обыкновенного, Цеся. Строго говоря, она была миленькая девушка, хотя не красавица, с правильными чертами лица, которым недоставало характера и жизни, хотя и было в них какое-то беспокойство; глаза у нее были маленькие, бойкие, подвижные, носик маленький и красивый, стан стройный, фигура вымученно-надменная, которую переняла она от бабушки и отца. Личико ее покрывала, может быть, и интересная, но болезненная бледность.
Сильван в черном фраке, белых перчатках, с лорнеткой в руке, так как издавна был уже близорук и очень хотел носить стеклышко, ораторствовал посреди залы о равенстве званий и вопросах социальных. Слушали его одни с двусмысленной улыбкой, другие разиня рот, иные с удивлением, яко гения. Счастливая сторонушка, где довольно сказать несколько слов чужих, звучных и блестящих, чтобы тебя сочли за человека великого, принимали самым лестным образом и оказывали самое горячее сочувствие! Часто нужно только говорить так, чтобы нас не понимали, пышными фразами, и туман, которого напустишь, принимают все за создание гения. Довольно быть не таким, как все, и сделаешься знаменитым.
Граф с поднятой головой, хотя чело его и омрачала какая-то мысль, обходил по порядку, как хороший хозяин, свое общество и одних трепал по плечу, других по брюху; этих целуя, тех обнимая, иных приветствуя только улыбкой, киванием головы, дружеским пожатием руки, чествовал каждого, сообразно с его званием и вкусом. Сколько мельчайших оттенков было в его словах: пан, государь мой, сердце, любезнейший, сударик, почтеннейший, и уменьшительные имена летели, подобранные соответственно лицам с удивительным искусством и легкостью.
Несмотря на то, что многочисленное сборище должно было тешить Сигизмунда-Августа Дендеру, день этот был ему не легок; доказательством этому могли служить капли пота на его лице, беспокойный взгляд и по временам задумчивость. Посреди путешествия от столика к столику, от кресла к креслу, графа, по-видимому, кольнула какая-то мысль, и он вдруг направился с выражением глубочайшего уважения к своей теще. Она сидела, словно на троне, на кресле, и белыми пальчиками понюхивала табачок из золотой, осыпанной бриллиантами табакерки с портретом покойника мужа (в камергерском мундире австрийского двора). Надо было видеть Сигизмунда-Августа, как он согнулся, как съежился, как усердно улыбался, целуя ручку, протянутую ему довольно небрежно. Он уже при первой встрече заметил дурное расположение тещи и теперь решил убедиться, было ли это следствием досады, усталости, голода, спазм, минутных капризов или опиралось на более значительные поводы. Очевидная пасмурность, продолжающаяся даже в присутствии сотни особ, утвердила его в предположении, что у графини есть что-то в голове. Действительно» на все поклонения, чувствительные любезности почтенной маменьке, патетические заламывания рук графиня Черемова отвечала только холодной и кислой улыбкой. Дендера, разыграв всю эту прекрасную пантомиму перед почтеннейшей публикой и видя, что все его ухаживания не заслужили даже и слова порядочного, отошел, утешая себя тем, что он разыграл свою роль перед партером! превосходно; но в душе недовольный и проклинающий несносную^ бабу.