Комментарии: Заметки о современной литературе (сборник)
Шрифт:
Никакой редколлегии по случаю ошибки, как пишет Радзишевский, Чак не собирал. Но редколлегия в этот день должна была состояться сама по себе, на нее-то меня и позвали по случаю ляпа с фотографиями – и Тер, разыскивая меня, беспокоился, что я и туда опоздаю: это был бы уже перебор. Никто не требовал от меня объяснений и покаяний. Чак спросил лишь, как будем выходить из положения. Но Тер не дал мне и слова молвить, а сам вальяжно объяснил, что кроме вдов вряд ли кто может иметь особые претензии к газете, а вдов мы утешим тем, что дадим еще одну публикацию Севрука и Афанасьева – на сей раз с правильными фотографиями. На том и порешили. Вдовы, кстати, никуда не звонили и жаловаться не собирались, быстро подыскали подходящие к случаю фронтовые письма мужей, которые и были
Я вовсе не собираюсь ловить моего многолетнего коллегу Владимира Владимировича Радзишевского на неточностях. Память мемуариста – вещь очень странная, трудно понять, почему какие-то детали мы помним, какие-то напрочь забываем. Неточности в воспоминаниях неизбежны, и здесь на Владимира Владимировича, как и на всех мемуаристов, непременно посыпется порция шишек. Моя подруга Ирма Мамаладзе, например, огорчилась, увидев, что байка Александра Борина о Тертеряне приписана ей и что она из рассказчицы широко известной старым сотрудникам истории стала ее действующим лицом. И совсем уже возмутилась тем обстоятельством, что Владимир Владимирович взялся рассказывать о Л. Н. Гумилеве, которого практически не знал, и воспроизвел фразу, ёрнически сказанную Гумилевым в тесном дружеском кругу: «Она была мною беременна, а давала Модильяни». Ирма, которую связывали с Гумилевым дружеские отношения и долгие беседы, имела неосторожность поделиться воспоминаниями о нем в присутствии Радзишевского, никак не предполагая, что злополучная фраза окажется в воспоминаниях Радзишевского в чуждом контексте. «Мне неприятно, что Л. Н. выставлен мерзавцем, готовым с первым встречным обсуждать альковные похождения Ахматовой», – сетовала Ирма в письме.
Есть вещи, которые в воспоминаниях Радзишевского обидны и мне. Когда он, например, оправдываясь перед гипотетическим собеседником за недостаток смелости, пишет, что в «Литгазете» контроль начинался уже с заведующего отделом, который, прежде чем завизировать статью, «будет читать слово за словом, вычеркивая и вписывая все, что сочтет нужным», я не могу не подумать о том, что в течение по крайней мере семи лет, когда после ухода Кости Черного Радзишевский занял его место, я визировала его статьи и ни разу слова оттуда не вычеркнула – не то чтобы что-то вписывать.
Но главное, что меня огорчает у Радзишевского, – это не неточности, а сам образ газеты.
«Видел однажды, как плакал дежурный редактор, заместитель главного, которому цензор указал, что в статье Владимира Солоухина Тургенев выставлен барином побогаче пушкинского Троекурова, – вспоминает Радзишевский. – Вдобавок на полосе стояла фотография усадебного дома в Спасском-Лутовинове, тоже не похожего на бедняцкую лачугу. Надо же было прозевать такой подкоп под репутацию русского классика, приравненный к разоблачению военной тайны!»
Вот не могу себе представить эту картину – и все тут. И не только потому, что цензор в «Литературной газете» был вовсе не главной и грозной фигурой, а этакой серенькой молчаливой мышкой, сидящей в крохотной комнате. В просторный кабинет ведущего редактора он входил бочком, как в кабинет начальника. Его право было потребовать, чтобы в статье сняли название города Тьмутараканск (видимо, потому что там был секретный завод), чтобы не публиковали фотографию, сделанную с вертолета, или даже не называли цифры улова рыбы на Дальнем Востоке – в соответствии с параграфами какого-то там устава о соблюдении гостайны, но идеологические вопросы Чаковский и Сырокомский решали в ЦК, и если бы цензор вздумал и тут проявлять прыть, его бы окоротили. Но не верю я в плачущего от замечания цензора дежурного редактора не потому, что цензор был фигурой мелкой, а потому, что это противоречит всему духу той «Литературной газеты», в которой я работала.
Нет, я ее нисколько не идеализировала. Скорее стыдилась того, что в ней печатаются материалы, прямиком поступающие из КГБ или состряпанные в газете под давлением этой организации, что первая тетрадка находится под контролем одиозного руководства Союза писателей. Но я знала также, что общественное мнение газеты эти материалы не одобряет,
Я пришла в «Литературку» в известной степени случайно, после аспирантуры, надеясь перебиться здесь до защиты, и пребывала первые несколько лет в ощущении, что вот-вот я газету покину. Года через три такой случай представился: меня пригласили в хорошее издательство. Перед тем как представить редакции, проинструктировали: с этим нельзя говорить доверительно – возможно, он стукач, с другим нельзя ругать начальство – он дружит с главным редактором и ему наушничает, а в присутствии четвертого нельзя хвалить пятого – они в лютой вражде. Господи, да зачем я полезу в этот стакан, полный мухоедства, подумала я. Уж в своей-то газете я могу говорить с кем угодно и о чем угодно, не боясь никакого доноса, и ругать начальство сколько влезет. По газете ходила байка, как Виктор Веселовский, возглавлявший «Клуб 12 стульев», изрядно подвыпив, поносил Чаковского, не выключив линию селекторной связи, так что в кабинете Чаковского было слышно каждое слово. Чаковский послушал-послушал, да и… послал к Веселовскому секретаршу с рекомендацией отключить селекторную связь. Озабоченный крупной советской карьерой, Чаковский имел еще и честолюбивые претензии быть хозяином фрондирующего, либерального, знаменитого и влиятельного издания и не опускался до сведения мелких счетов со своими сотрудниками. Да, в общем, не слишком их и замечал.
Если Сырокомский был стержнем этой газеты, ее мотором, человеком, задававшим ей направление, то атмосферу в ней, по моим наблюдениям, во многом определял Артур Сергеевич Тертерян, куратор отделов внутренней жизни, юмора и нашего – историко-литературного. Он был наделен замечательным чувством юмора, и его реплики и остроты часто пересказывались на больших и малых редакционных посиделках. Привлеку снова в свидетели Александра Борина, рассказ которого как нельзя лучше определяет стиль поведения Тертеряна со своими подчиненными. У Ильи Суслова, заместителя уже упоминавшегося Виктора Веселовского, на столе лежали три папки с материалами, рассказывает Борин. На одной было написано: «Пойдет», на другой: «Не пойдет», а на третьей: «Что вы, никогда не пойдет!» Перед тем как поместить материал в ту или иную папку, Суслов заходил к Тертеряну. «Мы старались не пропустить этот момент и под разными предлогами тоже собирались в кабинете у Тера, знали, будет спектакль.
«Тер, – говорил Суслов, – у меня есть отличный материал. Но показывать его вам я не стану. Вы ведь все равно зарубите». – «Конечно, – отвечал Артур Сергеевич, – зарублю. Всем известно, что я маленький трусливый армянин. И все-таки что за антисоветчину вы притащили в зубах?» – «Не делайте вид, что вам любопытно, Тер, – говорил Суслов. – Ни за что ведь не поверю». – «А мне и не любопытно, правильно, – отвечал Артур Сергеевич. – Это вам, Илюша, любопытно, под каким предлогом я зарежу ваш поклеп на нашу прекрасную действительность».
Разговор такой мог продолжаться очень долго. И оба собеседника, и мы, зрители, получали от него огромное удовольствие», – рассказывает Борин.
Похож этот диалог на отношения бдительного советского чиновника и трепещущего перед начальством, запуганного журналиста?
Поклеп же на нашу «прекрасную действительность» мог перекочевать в итоге в папку «пойдет», хотя мог и пополнить папку «не пойдет». Тертерян не был идеологическим надсмотрщиком, но чувствовал границы допустимого и, конечно, осаживал своих молодых и прытких подопечных, которым нисколько не уступал в чувстве юмора. И все же почти в каждом номере на 16-й полосе был какой-нибудь рассказик, какая-нибудь фраза, которая представляла собой этот самый «поклеп». Жалобы из ЦК сыпались беспрерывно. Тертерян подопечных отмазывал, но, случалось, и гневался.