Комментарии: Заметки о современной литературе (сборник)
Шрифт:
Илья Суслов, давно уже житель США, вспоминает в американском журнале «Спектр» об одной из таких историй. На 16-й полосе был напечатан рассказ, в котором бдительные читатели усмотрели иронию по отношению к Ленину (да так оно и было). Посыпались жалобы в ЦК, оттуда – в газету. Тертерян вызвал Суслова.
«Тертерян был спокоен. Он меня усадил в кресло. Он мне воды принес. Он был на „вы“. Он был бледен, как д'Артаньян, вручивший подвески герцога Букингемского французской королеве. Он сказал: „Илья, из этой ситуации мы уже не выпутаемся. ЦК просит крови. Свою я отдать не могу. Мы выпустим вашу“».
Последующий диалог между Тертеряном и Сусловым я, признаться, читала с недоверием: не может человек спустя тридцать лет помнить разговор дословно,
Я узнала жест и лексику Тертеряна. Историко-литературный отдел – это, конечно, не внутренние отделы, постоянно донимавшие то «Аэрофлот», то железные дороги, то почтовое ведомство, то Министерство здравоохранения, которые отвечали жалобами в ЦК. Но случалось, и на нас жаловались, и Тертерян кидал на стол письмо из ЦК именно этим брезгливым жестом, приговаривая: «Большевики, Аллочка, нами недовольны». Кроме него, никто из начальства не сказал бы про ЦК так остраненно, пользуясь лексикой старых эмигрантских газет.
Как-то мне пришлось вместе с Натальей Иосифовной Ильиной зайти в кабинет Тертеряна. У нее как раз шел в «Литературке» один из ее легендарных фельетонов, то ли «Мы покупаем автомобиль», то ли «Мы ремонтируем автомобиль», – и Тертерян хотел видеть автора. Наталья Иосифовна, не будучи с Тером знакома, подозревала его в злостном намерении искромсать статью и заранее была мрачно настроена. Я ее успокаивала. Тер был с Ильиной изысканно галантен, сумел разговорить Наталью Иосифовну, от ее настороженности быстро не осталось следа, и, к моему великому удивлению, минут через десять они уже упражнялись в остроумии.
Когда мы покинули его кабинет, я спросила: «Ну как вам Тертерян?» – и услышала в ответ: «У него очень хорошая речь». Я опешила. «А вы что, думали, он будет говорить с армянским акцентом?» – спросила я обиженно. «Я думала, он будет говорить с советским акцентом», – отрезала Наталья Иосифовна. Выросшая в харбинской эмиграции, сохранившей в неприкосновенности язык дореволюционной интеллигенции, Наталья Иосифовна была очень чувствительна к новоязу, к советским словечкам и не могла не отметить отсутствие их в речи Тертеряна.
У всех наших начальников был «советский акцент», если воспользоваться едким определением Ильиной. Чаковский, считавший себя стилистом, спокойно сыпал на собраниях всеми этими «постановлениями партии и правительства», «уроками съезда» и прочей новоязовской шелухой. В опубликованных «Знаменем» (2001, № 4) мемуарных заметках Сырокомского таких оборотов полным-полно, хотя сами воспоминания очень любопытны: видишь, с каким трудом пробивалась каждая громкая статья, какие усилия надо было предпринять (и какие интриги сплести), чтобы отбить атаки на газету в связи со статьей Бирмана, осмелившегося заговорить о нерентабельности многих предприятий и процедуре банкротства, или со статьей Савицкого о презумпции невиновности, в которой всесильный «серый кардинал» М. А. Суслов углядел подкоп под сам принцип государственного обвинения.
Тертерян произносил партийные штампы с такой интонацией, что сразу было ясно: они взяты в мысленные кавычки. Он был умен, хорошо образован и прочно закрыт от стороннего наблюдателя броней из иронии и скепсиса. Я была одним из немногих людей в газете, с которыми он позволял себе откровенные беседы. Речь могла зайти о его работе еще в «Гудке» или в «Красной звезде» во время войны (тут он был неисчерпаемым источником занимательных рассказов, годящихся для уже упомянутой папки «Что вы, никогда не пойдет!»), о политических процессах, начиная с дела Таганцева, о роковых моментах русской истории. Меня занимала тогда мысль, могла ли страна избежать октябрьской катастрофы (в понимании революции как катастрофы мы полностью совпадали), и мы не раз обсуждали поворотные моменты русской истории. Его занимала фигура Лорис-Меликова, не успевшего осуществить программу умных реформ
Все это не мешало ему конформистски снимать непроходимые материалы или вырубать слишком дерзкие куски из статей. «Не надо дразнить гусей», – приговаривал он. Иногда вздыхал в ответ на мои печальные упреки: «Что вы хотите, Аллочка, – я старый царедворец». Он и был им. Слишком старый, слишком умный и слишком образованный, чтобы рассчитывать на дальнейшую карьеру. А теперь представьте себе реакцию Тера на какое-нибудь политическое замечание цензора.
Когда уволили Сырокомского, я ощутила это как удар по газете. Когда в 1983 году умер Тертерян, долго проболев перед этим, я почувствовала себя осиротевшей. Сохранять отдел не имело для меня смысла, и я отпросилась в обозреватели с правом свободного посещения, уйдя окончательно в литературную критику. Вместо Сырокомского пришел партаппаратчик Изюмов, стал выяснять, почему некоторыми отделами руководят люди, не состоящие в партии, поощрять то, что было абсолютно неприемлемо при Сырокомском, – интриги и наушничество. Это было началом упадка «Литгазеты», хотя мы еще об этом не знали, она по-прежнему оставалась главной интеллигентской газетой, набирала тираж и даже переманивала «золотые перья»: именно в эту пору в газету пришел Юрий Щекочихин и начал публиковать свои очерки, бьющие все рекорды популярности, а впереди еще были многомиллионные тиражи эпохи перестройки, позже обернувшиеся крахом.
Но, боюсь, я слишком увлеклась рассказом, приобретающим уже черты собственных мемуаров. Вернусь к тексту Радзишевского. Легко увидеть, что в воспоминаниях Радзишевского и в моих возникают разные образы старой «Литгазеты». А это не только вопрос фактов, их адекватного воспроизведения или искажения. Это еще и вопрос их восприятия. Самым большим сюрпризом мемуаров Радзишевского было для меня открытие, что мой коллега испытывал в «Литгазете» те чувства страха, ущемленности и дискомфорта, которые отсутствовали у меня.
Рассказ о своем посещении Сырокомского Радзишевский начинает с фразы «Захлебываясь, звонит у меня внутренний телефон: „Срочно к Сыру, по номеру“». Мне она невольно напомнила фрагмент других мемуаров литгазетовца – «Слабый позвоночник» М. Подгородникова («Знамя», 1999, № 9), кстати, с Радзишевским дружившего. В отношении к Сырокомскому эти два мемуариста тоже совпадают.
«В 12 часов во вторник – резкий звонок, повелительный, беспощадный, как хлыст, – на планерку, – вспоминает Подгородников. – Хлопают двери, сотрудники мчатся к главному редактору с побледневшими тревожными лицами. „Письма?“ – еле разжимает губы В. Сырокомский, первый зам, – в простонародье „Сыр“. „Замечания“, – мрачно роняет он. „По номеру что?“ – сверлит взглядом робких сотрудников. Все плохо, все не так… Переделать номер».
Очень занятная вещь – это общее у Радзишевского и Подгородникова восприятие звонка как тревожного сигнала. Но внутренний звонок от Сырокомского ничем не отличался от такого же звонка коллеги, который мог сообщить, что в буфет привезли выпечку и пора идти пить кофе. Звонок на планерку мог быть «повелительным и беспощадным» только в восприятии человека, почему-то опасавшегося этой планерки. Звонок – вещь совершенно нейтральная. Одинаковый по тембру, он может казаться резким, захлебывающимся, зловещим, повелительным, беспощадным – или долгожданным, радостным, обнадеживающим, веселым. В зависимости от того, каким его хочется слышать.