Концерт Чайковского в предгорьях Пиренеев. Полет шмеля
Шрифт:
— И где ты теперь живешь?
— Мы снимаем квартирку с подругой, — ответила Марина. — Вот, с Рашидой… Кстати, они уже, наверное, сейчас выйдут. Ты не будешь жалеть потом, что не воспользовался мной по прямому назначению?
— Нет, — сказал я. — Все равно платить Шмелеву. Это он меня угощает. Так что не жалко. Можешь одеваться.
Можно было разрешить ей одеться и раньше, просто я как-то не сообразил. Когда Шмелев и его Рашида вышли к нам в комнату, Марина уже торопливо натягивала на себя одежду, которую принесла из предбанника, где женщины раздевались.
Мне
Теперь же после этой вульгарной оргии мне стало неинтересно с ним. Он превратился для меня в обычного сластолюбца, эгоиста, короче говоря, — примитивного человека. Я подумал о том, что таких знакомых у меня и без него очень много. Театры страны переполнены такого рода «эпикурейцами»…
Единственное, за что я мог быть ему благодарен, так это за то, что я отвлекся от тяжелых и печальных мыслей. Да еще таким симпатичным способом — слушая увлекательную историю о вещах, которые прежде казались мне невероятными и происходящими только где-то за океаном…
Способ не обсуждать ничего и быстро удалиться у меня есть. Это испытанный и годами «обкатанный» способ. Я всегда на него полагаюсь в таких случаях, и ни разу он меня не подводил.
Поэтому, стоило Шмелеву перешагнуть порог комнаты, приятно улыбаясь и отдуваясь, как я тотчас же притворился пьяным. Совсем пьяным. Я булькал ртом нечто невразумительное, мотал головой и поводил бессмысленными глазами. Еще бы — на уроках актерского мастерства в институте я был главным специалистом по изображению пьяных…
Шмелев поверил. И повел себя именно так, как и большинство людей в такой ситуации. Он утратил ко мне интерес и захотел сделать как-нибудь так, чтобы я исчез с глаз долой.
Поэтому его весьма устроило, когда я, пошатываясь, встал и с глупой улыбкой сообщил, что мне пора домой и «пойду-ка я пройдусь»…
Он только вяло и еле слышно сказал мне:
— Тебя проводить? — но при этом явно не настаивал. А я, в свою очередь, сделал вид, что не расслышал. Сунул руку в его ладонь и пробормотал, что «созвонимся»…
Вероятно, Марина была единственным человеком, кто понял, что я притворяюсь. Она мельком посмотрела на меня с удивлением в глазах, но, похоже, ее уже приучили молчать. Так что она ничего не сказала, а так и осталась сидеть, уже одетая, на лавке, дожидаясь, пока Шмелев попрощается с ее подругой.
«Свинство, конечно, с моей стороны, — подумал я, выбираясь по скользким ступенькам на свежий воздух. — Надо будет потом ему позвонить и поблагодарить за все. Человек старался, пригласил меня, за все заплатил, а я даже спасибо не сказал. Надо будет исправиться».
Было уже около семи часов вечера, и начинало смеркаться. Боже, никак не могу привыкнуть к вечной темноте на петербургских улицах. Приезжие все время восхищаются белыми ночами… Конечно, есть такое природное явление. Но ведь все
Как писал по этому поводу Мандельштам:
Ты вернулся сюда, так глотай же скорей Рыбий жир ленинградских ночных фонарей…Я остановился посреди улицы, на которую вышел. Где я?
Вокруг меня простиралась ровная гладь Каменноостровского проспекта. По нему мчались, мигая огоньками, машины, по тротуару, сбивая друг друга с ног, бежали люди. Это — одна из самых шикарных улиц Петербурга. Правда, есть еще Большой проспект, но это тоже рядом и они, кстати, пересекаются.
Всех туристов водят на Невский. И говорят им, что это самая красивая и роскошная улица в городе. Наивное заблуждение… Невский — довольно заурядная улица по европейским меркам. Если оттуда еще убрать клодтовских коней, то и смотреть будет не на что. Такие торговые улицы, застроенные архитекторами средней руки, есть в каждом приличном и даже не слишком приличном городе Европы. И никто там не водит туристов на такие улицы…
А вот Каменноостровский и Большой проспекты на Петроградской стороне — это да. Это уровень.
Домой, то есть к Ларисе ехать не хотелось. Пойти к кому-нибудь из старых знакомых — тем более. Это означало бы сиденье в продавленном кресле и разговоры о том, кто что поставил и у кого какие перспективы в смысле заграничных постановок. Театральный мир — это вообще мир разбитых иллюзий и раздавленных амбиций.
Недавно, в последний мой приезд в Петербург меня затащили в один дом и там с благоговением представили некоему режиссеру, точно такому же как и я — провинциальному неудачнику.
Только о нем теперь говорили с придыханием. Говорилось так: «Вот Зяма Шустерман. Он поставил „Три сестры“ Чехова в Израиле. Его пригласили на постановку, и спектакль имел большой успех».
Никто, правда, при этом не задумывается, что этот Зяма поставил спектакль в заштатной нетеатральной стране, где отродясь театра вообще почти никто не видел. Да еще не в столице, а в городке в пустыне, где живут переселенцы, не расстающиеся с мотыгой и автоматом…
Но разве можно об этом говорить! Что вы… Это же называется — заграничная постановка…
Нет уж, к театральным знакомым я не пойду, хватит.
«Надо бы заехать к Боре, — подумал я, вспомнив наш разговор. — Кажется, я уже достаточно отвлекся от тяжелых мыслей благодаря Шмелеву. Теперь можно было бы выслушать, что хочет сказать этот бородатый искусствовед».
Я постоял еще полминуты, определяя, достаточно ли я трезв для серьезного разговора. Достаточно. А к тому времени, когда приеду, протрезвею окончательно.
Я дошел до метро и купил жетон. Оттуда же, со станции я позвонил Боре по телефону, который он мне дал при расставании.