Концлагерь
Шрифт:
Не будь я в курсе дела — честное слово, заподозрил бы, что Хааст дорвался до паллидина.
Как он выглядит?
Природой ему была уготована стройность — но он, несмотря на себя самое, растолстел. Чуть побольше конечностей — и его можно было бы сравнить с пауком: вздутое брюхо и тощие ручки-ножки. Он лысеет и тщетно (эффект нулевой) зачесывает поперек блестящего черепа длинные редкие пряди. Толстые стекла очков увеличивают голубые, в мелких пятнышках глаза. Мочки ушей крошечные, и я частенько совершенно неприлично на них пялюсь — в том числе потому, что знаю, что это его раздражает. Общее впечатление какой-то нетелесности — словно плоть можно беспрепятственно стесать слоями, как масло, а металлическому внутреннему Скиллимэну
Как он говорит?
Немного в нос: характерная техасщина, модифицированная калифорнийщиной. Когда говорит со мной, гнусавит еще больше. По-моему, для него я олицетворяю ново-английский истэблишмент — зловредных либералов, сговорившихся отказать ему в стипендии, когда он подавал в Гарвард и Суортмор.
На самом-то деле вы хотели спросить: «Что он говорит?» — правда?
Разговоры его я бы подразделил на четыре категории: а) Реплики с выражением интереса к исследованиям, собственным или чужим. (Пример: «Следует избавиться от старого пуантилистского представления о бомбежке — об отдельных, дискретных „бомбах“. Стремиться скорее надо к более общему понятию „бомбовости“ как своего рода ауры. Мне это представляется чем-то вроде рассвета»). б) Реплики с выражением презрения к красоте — плюс он довольно откровенно признается, что постоянно испытывает к прекрасному разрушительную тягу. (Лучший пример высказывание деятеля нацистского молодежного движения Ганса Иоста; тот его специально выжег на сосновой дощечке и повесил у себя над столом: «Когда я слышу слово „культура“, то снимаю с предохранителя свой браунинг»). в) Реплики с выражением презрения к знакомым и коллегам. (Я раньше уже цитировал, что Скиллимэн думает о Хаасте. За спинами даже самых верных своих «прыщиков» он источает яд — а может и в лицо, если кто нарушит строй. Однажды Щипанский, молодой программист, сказал, оправдываясь за какую-то неудачу: «Я старался как мог, честное слово»; на что Скиллимэн ответил: «И просто ничего не получалось, а?» Шутка достаточно безобидная — правда, в случае Щипанского, слишком уж не в бровь, а в глаз. В самом деле, трагический изъян у Скиллимэна, пожалуй, только один — тот же, что у де Сада — он не в состоянии удержаться, чтобы не сделать больно). г) Реплики с выражением самоцрезрения и ненависти ко всему плотскому, будь то свое или чужое. (Пример: как он пошутил насчет воздействия паллидина на «руб-голдберговский механизм сомы».
Пример еще лучше: из метафор он отдает предпочтение скатологическим. Как-то в столовой все чуть со смеху не умерли — он стал прикидываться, будто перепутал есть и срать). д) Реплики и мысли, кои суть плод интеллекта необузданного и всеохватного. Как был там ни изгалялся, не могу же я обернуть против него абсолютно все, что он говорит. (Совершенно беспристрастно, последний пример. Он пытался проанализировать, чем так зачаровывают человека озера, водохранилища и прочие крупные стоячие водоемы. Наблюдение его заключалось в следующем: только в них природа зримо являет нам эвклидову — и без видимых пределов — плоскость. Это символ той власти закона всемирного тяготения, против которой не взбунтуешься при всем желании, — явленной в клетках тканей нашего же тела. Из этого он сделал вывод, что величайшее достижение архитектуры заключалось в том, чтобы просто взять эвклидову плоскость и поставить на ребро Стена — явление настолько впечатляющее, потому что представляет собой водоем… повернутый набок).
Что он за человек?
Тут, боюсь, фактам делать совсем нечего. Собственно, почти все, что я писал о Скиллимэне, — не столько факты, сколько оценочные суждения, и к тому же не слишком беспристрастные. Пожалуй, за всю жизнь мало кто был мне настолько же антипатичен, как он. Я бы даже сказал, что ненавижу его, — если б это не было, во-первых, не по-христиански и, во-вторых, невежливо.
Скажу только, что человек он дрянной, и этим ограничусь.
«Не пойдет», — отвечает Хааст.
Чего же тебе надобно, Ха-Ха? Только на описание этого сукина сына я уже извел больше слов, чем на кого бы то ни было во всем остальном дневнике. Если хотите, чтоб я увековечивал наши с ним беседы в виде одноактных пьес, придется вам попросить Скиллимэна, чтобы позволил мне проводить чуть больше времени с ним рядом. Я ему антипатичен ровно столько же, сколько и он мне. Кроме как на общем обеде в столовой (где, увы, качество кормежки прискорбно снизилось), мы почти не встречаемся — не говоря уж о том, чтобы беседовать.
Неужели вы хотите, чтоб я разродился на предмет Скиллимэна каким-нибудь художественным опусом? Вы что, настолько разуверились в фактах? Вам нужен рассказ?
Записка от Ха-Ха, «Сойдет и рассказ». Бесстыдник.
Вы хочете рассказ — его есть у меня:
Скиллимэн,
или Демографический взрыв
соч.
Луи Саккетти
Как ребенок ни лягался, Скиллимэн сумел просунуть обе его ножки в соответствующие отверстия специального полотняного автосиденья. Скиллимэну это напомнило задачку типа «сунь-вынь», причем высшего уровня сложности непременный атрибут измерения «ай-кью» у шимпанзе.
— И куда их столько, засранцев чертовых, — буркнул он сквозь зубы.
Мина, открыв дверцу с правой стороны, помогла ему зафиксировать Крошку Билла, четвертое их чадо, лямками. Лямки крест-накрест пересекали нагрудник и защелкивались под сиденьем, куда Билл еще не дотягивался.
— Кого-кого? — без особого любопытства переспросила она.
— Детей, — сказал он. — Черт знает, куда их столько.
— Конечно, — отозвалась она. — Но это в Китае, правда?
Он признательно улыбнулся своей беременной супруге. Что Скиллимэна в ней с самого начала особенно восхищало — это стабильное непонимание всего, что б он ей ни говорил. Не в том даже дело, что она ничего не знала, — хотя не знала она поразительно ничего. Скорее, дело было в принципиальном отказе реагировать на Скиллимэна да и вообще на все, что непосредственно не способствовало толстокожему коровьему уюту здесь-и-сейчас. Моя Но, называл он ее.
Когда-нибудь в светлом будущем, надеялся Скиллимэн, она станет как две капли воды похожа на свою дахаускую матушку, из которой все человеческое ум, сострадание, красота, сила воли — вытекло, словно кто-то где-то выдернул затычку: живой труп фрау Киршмайер.
— Закрой дверцу, — сказал он. Она закрыла дверцу.
Красный «меркьюри» выехал из гаража, и микрорадиоустройство собственной конструкции Скиллимэна автоматически опустило створку ворот. Это свое изобретеньице он называл Миной.
Они вырулили на автостраду, и Мина машинально потянулась включить радио.
Скиллимэн на полпути перехватил ее толсто костное запястье.
— Не надо радио, — произнес он.
Запястье в увесистом цирконовом браслете отдернулось.
— Я только хотела включить радио, — кротко объяснила она.
— Робот ты мой, — сказал он и перегнулся над передним сиденьем поцеловать ее в мягкую щеку. Она улыбнулась. После четырех лет в Америке английский ее пребывал в состоянии столь зачаточном, что слов типа «робот» она не понимала.
— У меня есть теория, — проговорил он — Теория, что в перебоях этих виновата далеко не только война, как хотело б убедить нас правительство. Хотя война, конечно, усугубляет положение.
— Усугубляет?.. — мечтательным эхом отозвалась она и уставилась на белый пунктир, засасываемый под капот машины, быстрее и быстрее, пока не слился в сплошную грязновато-белую линию.
Он включил автопилот, и машина опять стала набирать скорость; выискав лазейку, перестроилась в плотно забитый третий ряд.
— Нет, перебои — это просто неизбежный результат демографического взрыва.
— Джимми, нельзя чего-нибудь повеселее…
— А еще думали, мол, график выйдет на насыщение, петля гистерезиса, туда-сюда.