Концлагерь
Шрифт:
В воображении мне виделось, как Хааст слабо мотает головой из стороны в сторону.
— Но… не могу же я… не могу…
— Вы должны. Должны! Должны!!! Если не сами, тогда прикажите кому-нибудь из охранников. Спросите, не вызовется ли кто сам.
Уверен, один из них только рад будет вам помочь.
Трудяга был тут как тут.
— Я, сэр?
— Шаг назад! — прикрикнул Хааст, с былым металлом в голосе.
Потом, помягче, Скиллимэну:
— Не могу же я позволить охране… э-э…
— Тогда воспользуйтесь своим служебным пистолетом. Если вы этого не сделаете,
— Сам… не могу. Слишком мы… часто… и… а вы? Сможете? Если дать вам пистолет?
— Дайте! Сами увидите.
— Сержант, дайте доктору Скиллимэну ваш пистолет.
В повисшей долгой паузе я встал и развернулся — чтобы ощутить на лице полную силу ветра.
— Ну, Саккетти? Ну что? Вам не хотелось бы сказать что-нибудь?
Оставить пару строчек нетленного наследия? Подставить другую щеку? Судя по специфически напруженному голосу, в седле своей воли Скиллимэн держался не гак чтоб очень крепко.
— Только… Спасибо вам Тут так замечательно, наверху. Так невыразимо замечательно. Ветер. И… скажите, пожалуйста… Сейчас ночь?.. Или день?
В ответ молчание, потом выстрел. Еще один. В общей сложности семь. После каждого счастье мое расширялось диаметрально, словно бы скачками.
„Жив! — подумал я. — Живой!“
После седьмого выстрела тишина была самая долгая. Потом Хааст сказал:
— Сейчас ночь.
— Скиллимэн?..
— В белый свет, как в копеечку. По звездам.
— Буквально?
— Да. Метился, кажется, по преимуществу в Пояс Ориона.
— Ничего не понимаю.
— По команде „карты на стол“ какой-то там Луи Саккетти показался мелковатой мишенью для срывания злобы столь всеобъемлющей.
— А последняя пуля? Он покончил?..
— Может, и хотел, но не осмелился. Последний выстрел был за мной.
— Все равно не понимаю.
Баритоном, сиплым от простуды, Хааст прогудел мелодию „Лестницы в рай“.
— Хааст, — произнеся. — Вы… ты?..
— Мордехай Вашингтон, — сказал он и накинул на плечи мне оба сброшенных одеяла. Я задумался.
— Вернемся-ка вниз, нас ждут.
Фрагменты развязки.
Хааст/Мордехай сопроводил меня в комнату, соседнюю с театром, куда пока я выставлял свой Музей Фактов — перенесли и сложили оставшееся от его магнум опуса оборудование. Охранники были заняты не столько мной, сколько Трудягой; Труд, громко сетовал на грубое обращение и упирался.
Оборудование стояло точно так же, как в вечер большого фиаско (как я тогда думал). Меня и Тр. усадили, соответственно, на места Мордехая и Хааста. В голове у меня, слава Богу, был полный туман, и я безропотно позволил пристегнуть себя и обмотать проводами.
На самом-то деле где-нибудь в глубине души я уже догадывался, к чему идет дело, — так что за случившееся мне винить некого, кроме себя самого. Помнится, когда щелкнул рубильник, я на какую-то долю секунды отключился. Открыв глаза, я увидел…
Уже чудо — увидел!
…собственное тело, старый больной полумертвый мешок с костями. Мешок шевельнулся; открыл глаза — и не увидел ничего; руки мешка ощупали его лицо; лицо исказилось в крике.
Я опустил взгляд на свое тело и чуть в обморок не упал — на этот раз от восторга. Впрочем, имею ли я право называть его своим? Или оно еще по большей части Трудяги?
Продолжение фрагментов развязки.
Мордехай объяснил, как в первые лагерные месяцы они разработали условный язык, чтобы, не вызывая подозрений, тайно сообщаться между собой. Вся „алхимическая“ лабуда — это был шифр, тайный код посложнее египетских иероглифов и усложненный вдобавок апериодичными полетами свободной фантазии — в качестве своего рода помех, чтоб аэнбэшные компьютеры совсем уж безнадежно завязли. После того как появился язык, были предприняты самые разнообразные изыскания, но наиболее многообещающим оказалось направление, упоминавшееся-таки по ходу нашего с Щипанским и компанией мозгового штурма, — механическое копирование и хранение волн мозга, вроде того, чем занимался в Кембридже Фроули. Мы споткнулись на проблеме, каким образом изымать волновой пакет из хранения. Единственным подходящим вместилищем представлялось другое человеческое тело.
Мордехай сотоварищи пришли к тому же выводу и двинулись дальше: любое устройство, какое они разработают, должно осуществить и запись, и воспроизведение за один прогон. То есть речь должна идти об обмене разумов. То, что они сумели такой прибор сделать, не имея в данной области фактически никакого опыта и всю дорогу прикидываясь, будто готовят „магнум опус“, что сумели собрать прибор так, дабы сбить с толку профессиональных электронщиков, призванных засвидетельствовать его „благонадежность“, что первое же испытание прошло успешно — с более впечатляющим доказательством мощи паллидина мне сталкиваться не приходилось.
(Задним числом — маленькая хохмочка. Блок-схему центрального узла установки я видел в бумажном развале у М, на столе — по принципу Эдгара По, на самом, можно сказать, видном месте. Это был рисунок, который я обнаружил в „Расходной книге“ Джорджа Вагнера — с „королем“ и многоголовым вьюнком).
Окончание фрагментов развязки.
Удачно вышло, что разум Хааста, оказавшись в источенном болезнью теле Мордехая, запаниковал настолько капитально, что тут же выдал эмболию. Мордехай утверждает, что доканало того осознание благоприобретенной чернокожести.
Подумать только, Ха-Ха уже почти полгода на свете нет, а я всю дорогу преспокойно общался и думал, что с ним! Перечитывая дневник, вижу, что многие перемены, которые я наблюдал в Хаасте, можно расценивать как косвенные улики — но в целом разыграно лицедейство было отменно.
Но зачем вообще лицедейство? Мордехай разъяснил, что переворот должен был происходить постепенно; что в полной мере осуществлять полномочия Хааста он мог, только если и вести себя будет неотличимо от Хааста. Стал тюремщиком, а все равно заключенный!