Конец истории и последний человек
Шрифт:
"Система конкуренции полностью поглощает энергию большинства людей на всех уровнях экономики. Постоянное прилежание, внимание и концентрация энергии — вот условия выживания в этой системе, в первую очередь в конкретно экономических профессиях, но также и в других видах деятельности, организованных по аналогичной модели. И остается гораздо меньше излишней энергии, которая может быть направлена на войну и завоевания, чем было в докапиталистическом обществе. Та излишняя энергия, что еще остается, направляется главным образом на предпринимательство, на достижение сияющей цифры — известный тип капитана индустрии, — а остаток ее прилагается в искусстве, науке и общественных движениях... Чисто капиталистический мир поэтому не мог бы предложить плодородной почвы империалистическим импульсам... Дело в том, что люди такого мира были бы, вероятнее всего, по сути своей настроены не воинственно". [393]
393
Joseph A. Schumpeter, Imperialism and Social Classes (New York: Meridian Books, 1955), р. 69.
Шумпетер определил империализм как "бесцельную склонность государства к неограниченной силовой экспансии". [394] Это неограниченное стремление к завоеваниям не является универсальной характеристикой любого человеческого общества и не может быть вызвано абстрактным поиском безопасности со стороны обществ рабов. Наоборот, оно возникает в конкретных местах и временах, как в Египте после изгнания гиксосов (семитическая династия, управлявшая Египтом с восемнадцатого по шестнадцатый век до н.э.) или после обращения арабов в ислам в результате установления аристократического строя, моральные основы которого ориентированы на войну. [395]
394
Там
395
Шумпетер не пользуется понятием тимоса, вместо этого давая довольно функциональное или экономическое определение безграничной жажды завоевания как пережитка времен, когда она была необходима, чтобы выжить.
Генеалогия современных либеральных обществ, восходящая к самосознанию рабов, а не господ, и влияние на них последней великой рабской идеологии — христианства, проявляется сегодня в распространении сочувствия и устойчиво Снижающейся толерантности к насилию, смерти и страданиям. Это заметно, например, в постепенном исчезновении смертной казни в развитых странах или снижении терпимости развитых обществ к потерям на войне. [396] Во время Гражданской войны в Америке расстрел солдата за дезертирство был рутинным делом; во время Второй мировой войны за это преступление был казнен только один солдат, и потом его вдова подала в суд на правительство США от его имени. Британский Королевский Военный Флот силой набирал моряков из низших классов на службу, которую можно было считать рабством; сейчас он должен заманивать их зарплатами, сравнимыми с зарплатами в гражданском секторе, и обеспечивать домашний уют на борту корабля. Принцы семнадцатого и восемнадцатого столетий, не задумываясь, посылали на смерть десятки тысяч солдат из крестьян ради собственной личной славы. Сегодняшние руководители демократических государств не поведут свои страны на войну без серьезной причины национального масштаба и еще сто раз подумают перед таким серьезным решением, потому что форма правления страны не позволит им вести себя опрометчиво. И если они на это идут, как в случае Америки во Вьетнаме, их ждет суровое наказание. [397] Токвиль, отмечая подъем сострадания, уже когда писал "Демократию в Америке" в тридцатых годах девятнадцатого века, цитирует письмо, которое мадам де Севинье написала своей дочери в 1675 году. Там она спокойно описывает колесование мошенника, похитившего какие-то бумаги, и его четвертование после смерти (то есть разрубание тела на четыре части); "части его тела были выставлены в четырех углах города". [398] Токвиль, пораженный, как легко она об этом говорит, точно о погоде, приписывает произошедшее с тех пор смягчение нравов росту равенства. Демократия сносит стены, разделявшие ранее классы общества, те стены, что мешали образованным и чувствительным людям вроде мадам де Севинье хотя бы признать этого мошенника равным себе человеком. Сегодня наше сострадание охватывает не только низшие классы людей, но и высших животных. [399] .
396
Это оказалось верным даже в Советском Союзе, где жертвы операции в Афганистане оказались куда более политически заметны, даже при брежневском режиме, чем были склонны думать внешние наблюдатели.
397
Ни один из этих трендов не противоречит ни высокому уровню насилия в современных американских городах, ни все более привычному изображению насилия в популярной культуре. Для основных обществ среднего класса в Северной Америке, Европе и Азии личный опыт насилия или смерти куда ниже, чем два-три века назад,пусть даже толькопо причине улучшений в здравоохранении, из-за которых снизилась детская смертность и выросли сроки ожидаемой продолжительности жизни. Графическое изображение насилия в фильме — возможно, отражение того, насколько оно не является обычным в жизни тех, кто ходит этот фильм смотреть,
398
Tocqueville 1945. Vol. 2. Р. 174-175.
399
Некоторые из этих утверждений сделал Джон Мюллер (John Mueller) в книге Retreat from Doomsday: The Obsolescence of Major War (New York: Basic Book, 1989). Мюллер указывает на исчезновение рабства и дуэлей как на примеры долго существовавшей общественной практики, отмененной в современном мире, и предполагает, что большую войну между развитыми странами, быть может, ожидает та же судьба. Он верно указывает на перемены, но, как замечает Карл Кайзен (Carl Kaysen 1990), они представлены как изолированные явления, происходящие вне общего контекста эволюции человеческих обществ за последние несколько сот лет. Отмена рабства и дуэлей имеет общие корни с отменой отношений господина и раба, произведенной Французской революцией, и обращением жажды признания у господина в жажду рационального признания универсальным и однородным государством. Дуэль в современном мире была бы явлением искусственным со стороны человека с моралью господина, желающего рискнуть жизнью в кровавой битве. Коренная причина секуялрного увядания рабства, дуэли и войны одна и та же—то есть пришествие рационального признания.
Вместе с распространением социального равенства произошли важные изменения и в экономике войны. До промышленной революции национальное богатство извлекалось из небольшой прибавочной стоимости, тяжким трудом созданной массой крестьян, живущих едва на уровне поддержки собственного существования, как было почти во всех сельскохозяйственных странах: Честолюбивый принц мог увеличить свое богатство, лишь захватив чью-то чужую землю с крестьянами или завоевав определенные ценные ресурсы, например, золото и серебро Нового Света. Но после промышленной революции важность земли, населения и природных ресурсов как источника богатства резко снизилась по сравнению с технологией, образованием и рациональной организацией труда. Колоссальный роет производительности труда, обеспеченный последними факторами, был куда более существенным и давал куда большие экономические выгоды, чем территориальные завоевания. Такие страны, как Япония, Сингапур и Гонконг, с малой территорией, ограниченным населением и без природных ресурсов оказались в экономически выигрышном положении без необходимости прибегать к империализму ради увеличения своего богатства. Конечно, как показала попытка Ирака захватить Кувейт, контроль над определенными природными ресурсами, например над нефтью, потенциально обещает огромные экономические выгоды. Но последствия этого вторжения вряд ли сделают подобный метод освоения ресурсов привлекательным в будущем. Учитывая факт, что доступ к тем же ресурсам может быть получен мирным путем через глобальную систему свободной торговли, война имеет куда меньше экономического смысла, чем это было двести или триста лет тому назад. [400]
400
Многие из этих общих утверждений высказаны Карлом Кайзеном в его Превосходнойобзорной статьеоДжоне Мюллере, "Is WarObsolete?" International Security 10, no.4 (Sprin 1990); 42-64.
И в то же время экономические издержки войны, о которых так сокрушался Кант, выросли с прогрессом технологии экспоненциально. Уже во время Первой мировой войны технология обычных вооружений сделала войну такой дорогой, что целые общества оказались подорванными участием в войне, даже на стороне победителя. Нет необходимости говорить, что ядерное оружие увеличило потенциальные социальные издержки еще во много раз. Роль ядерного оружия в сохранении мира в период "холодной" войны достаточно широко признана. [401] Рассуждая об отсутствии войн в Европе с 1945 года, очень трудно отделить эффект наличия ядерного оружия от таких факторов, как биполярность. В ретроспективе, однако, кажется разумным предположить, что тот или иной кризис "холодной" войны — берлинский, кубинский или ближневосточный — мог бы вырасти в настоящую войну, если бы сверхдержавы не осознавали ужасную потенциальную цену конфликта. [402]
401
См., например, John Gaddis, "The Long Peace: Elements of Stability in the Postwor International System", International Security 10, no. 4 (Spring 1986): 99-142.
402
Конечно, ядерное оружие само по себе ответственно за наиболее серьезный конфликт СССР — США во время "холодной" войны — за кубинский ракетный кризис, но даже в этот момент перспектива ядерной войны не дала конфликту перерасти в настоящее вооруженное столкновение.
Фундаментально невоинственный характер либерального общественного строя очевиден в необычайно мирных отношениях, которые страны с таким строем поддерживают друг с другом. Существует большая масса литературы, отмечающей тот факт, что очень мало есть примеров, если они вообще есть, когда одна либеральная демократия шла бы войной на другую. [403] Политолог Майкл Доил, например, утверждает, что за двести примерно лет существования современных либеральных демократий не было ни одного такого примера. [404] Конечно, либеральные демократии могут воевать с государствами с иным общественным строем, как воевали, например, Соединенные Штаты в двух мировых войнах, в Корее, во Вьетнаме и недавно — в Персидском заливе. Энтузиазм, с которым велись, эти воины, может быть, даже превосходил энтузиазм традиционных монархий или деспотий. Но в отношениях
403
См., например, Dean V. Babst, "A Force for Peace", Industrial Research 14 (April 1972)" 55-58; Ze'ev Maoz and Nasrin Abdolaly, "Regim TypesandInternationalConflict, 1816—1976", Journal of Conflict Resolution 33 (March 1989); 3-35; и R.J. Rummel, "Libertarianism and International Violence", Journal of Conflict Resolution 27 (March 1983): 27-71.
404
Это заключение в некоторой степенизависит от определения либеральной демократии у Доила. Англия и Соединенные Штаты вступили в воину в 1812 году, в то время когда британская конституция приобрела много либеральных черт. Доил уходит от этой проблемы, датируя превращение Британии в либеральную демократию прохождением Билля о реформе в 1831 году. Эта дата несколько произвольна— избирательное право вБританииоставалось ограниченным довольно долго даже в двадцатом веке, и уж точно Британия не предоставила в 1831 году либеральных прав своим колониям. Тем не менее выводы Доила и верны, и поразительны. Doyl (1983d), рр. 205—235, и Doyl (1983b), рр. 205—235. См, также его работу "Liberalism and World Politics", American Political Science Review 80, no. 4 (October 1986): 1151-1169.
Миротворческое влияние либеральных идей на международную политику можно увидеть в изменениях, произошедших в Советском Союзе и Восточной Европе начиная с середины восьмидесятых годов. Согласно теории реалистов, демократизация в СССР не должна была изменить его стратегическую позицию; и действительно, многие наблюдатели, воспитанные в реализме, предсказывали совершенно явно, что Горбачев никогда не допустит падения Берлинской стены или потери советских "предмостных укреплений" в Восточной Европе. И все же именно эти поразительные изменения произошли во внешней политике Советского Союза между 1985 и 1989 годами, и не в результате каких-либо изменений в международном положении Советского Союза, а из-за того, что Горбачев назвал "новым мышлением". Советские "национальные интересы" не оказались данностью и били резко перетолкованы в радикально минимальных терминах Горбачевым и бывшим министром иностранных дел Эдуардом Шеварднадзе; [405] "Новое мышление" началось с того, что по-иному стали оцениваться .внешние угрозы для Советского Союза. Демократизация в СССР привела непосредственно к уменьшению роли прежних столпов советской внешней политики, таких как страх перед "капиталистическим окружением" или НАТО как "реваншистской агрессивной" организацией. Напротив, теоретический журнал КПСС "Коммунист" в начале 1988 года объяснял, что "не существует влиятельных политических сил в Западной Европе или США", планирующих "военную агрессию против социализма", и что "буржуазная демократия служит вполне определенным барьером па пути развязывания подобной войны". [406] Таким образом, видимо, восприятие иностранной угрозы не определяется "объективно" положением государства в системе государств, но очень сильно зависит от идеологии. Изменения в восприятии угрозы вымостили путь к массивным односторонним сокращениям обычных вооружений и Советском Союзе. Свержение коммунизма в Восточной Европе привело к аналогичным объявлениям об одностороннем сокращении сил в Чехословакии, Венгрии, Польше и других демократизирующихся государствах. Все это могло случиться потому, что новые демократические силы в Советском Союзе и Восточной Европе лучше западных реалистов понимали: демократии не представляют друг для друга серьезной угрозы. [407]
405
Разъяснение переменысоветскогоопределения"национального интереса" см. Stephan Sestanivich, "Inventing the Soviet National Interest", The National Interest. 20 (Summer 1990): 3—16.
406
В. Хуркин, С. Караганов и А. Кортунов, "Вызов безопасности: старое и новое", "Коммунист" (1 января 1988), стр. 45.
407
Уолтц предполагал, что внутренние реформы в Советском Союзе вызваны переменами в международном окружении и что перестройка сама по себе должна восприниматься как подтверждение теории реализма. Как отмечалось выше, внешнее давление и конкуренция много сделали, чтобы продвинуть реформы в Советском Союзе, и теория реализма могла бы быть реабилитирована, если бы был сделан шаг назад, чтобы потом сделать два вперед. Но при этом полностью упускаются из виду перемены национальных целей, произошедшие в Советском Союзе и в основе советской державы после 1985 года. См. комментарии Уолтца в United States Institute for Peace Journal 3, no. 2 (June1990 ), рр.6-7.
Некоторые реалисты пытались объяснить примечательный эмпирический факт отсутствия войн между либеральными демократиями утверждением, что такие страны либо не являются соседними (и потому не могут друг с другом воевать), либо вынуждены к сотрудничеству перед лицом сильной угрозы со стороны ее либерально-демократических стран. То есть состояние мира между такими традиционными антагонистами, как Великобритания, Франция и Германия, с 1945 года объясняется не их общей приверженностью к либеральной демократии, а общим страхом перед Советским Союзом, который побудил их объединиться в союз НАТО и Европейское Сообщество. [408]
408
Mearsheimer (1990), р. 47. В невероятно ловкой редукции Миршаймер спрессовывает два столетия мира между либеральными демократиями до всего трех случаев: Британия и Соединенные Штаты, Британия и Франция, и западные демократий после 1945 года. Нет необходимости говорить, что случаев этих гораздо больше, начать хотя бы с примера США — Канада. См. также Huntington (1989), рр. 6— 7.
Заключения такого рода возможны только, если настаивать на точке зрения, будто страны — это бильярдные шары, и последовательно отворачиваться от всего, что происходит у них внутри. На самом деле есть страны, чьи мирные отношения можно объяснить как в первую очередь результат более масштабной внешней угрозы и которые вернутся к враждебности, как только эта угроза исчезнет. Например, Сирия и Ирак мирились друг с другом во время конфликтов с Израилем, но практически все остальное время дрались зубами и когтями. И даже в "мирное" время враждебность таких союзников очевидна каждому, кто согласен видеть. Но между демократиями, объединившимися против Советского Союза во время "холодной" войны, такой враждебности нет. Кто в современной Франции или Германии ждет случая форсировать Рейн ради захвата новых территорий или отмщения за старые обиды? Говоря словами Джона Мюллера, война между современными демократиями вроде ГолландииилиДании"немыслима дажена подсознательном уровне". [409] У Соединенных Штатов и Канады граница длиной в целый континент не охраняется уже почти век, несмотря на вакуум силы в Канаде. Чтобы быть последовательным, реалист должен был бы ратовать за захват Канады Америкой, поскольку такая возможность представилась с концом "холодной" войны — конечно, если этот реалист — американец. Думать, что европейский порядок, возникший из "холодной" войны, вернется к конкуренции великих держав девятнадцатого века — значит не понимать насквозь буржуазного характера жизни сегодняшней Европы. Анархическая система государств либеральной Европы не порождает недоверия и напряженности, потому что почти все европейские государства слишком хорошо друг друга понимают. Они знают, что их соседи слишком хорошо к себе относятся и слишком консюмеристски настроены, чтобы идти на смертельный риск; там полно предпринимателей и менеджеров, но нет князей или демагогов, амбиции которых только и могут развязать войну.
409
В современной Германии есть меньшинство, ратующее за возврат бывших немецких территорий, принадлежащих теперь Польше, Чехословакии и Советскому Союзу. Эта группа состоит в основном из тех, кто был изгнан из этих регионов после Второй мировой войны, или их потомков. Парламенты бывших Западной и Восточной Германий, а после парламент воссоединенной Германии отреклись от этих претензий. Возникнет ли снова в политически значимой степени в демократической Германии реваншизм, направленный против демократической Польши — это хороший тест для тезиса, что либеральные демократии друг с другом не воюют. См. также Mueller (1990), р. 240.
И все же именно эта буржуазная Европа сотрясалась войной на памяти еще живущих. Империализм и война не исчезли с приходом буржуазного общества; и самые разрушительные войны в истории произошли уже после буржуазной революции. Как же мы это объясним? Гипотеза Шумпетера состояла в том, что империализм — некоторый вид атавизма, пережиток раннего этапа социальной эволюции человека: "это стихия, вырастающая из условий жизни — не настоящего, но прошлого, или, говоря в терминах экономического толкования истории,из прошлых,анесовременных производственных отношений". [410] В то время как Европа прошла через несколько буржуазных революций, ее правящие классы до конца Первой мировой войны и после продолжали рекрутироваться из рядов аристократии, для которой концепции национального величия и славы не были заменены коммерцией. Воинственный этос аристократических сообществ мог передаться сменившим их демократическим, и иногда он всплывает наверх в минуты кризиса или энтузиазма.
410
Schumpeter (1955), p. 65.