Коненков
Шрифт:
Коненков заново открыл для русского искусства огромные, поистине неисчерпаемые возможности нравственно-эстетического воздействия на людей скульптурных изображений обнаженного женского тела. Он преодолел как искушение салонно-чувственной трактовки обнаженных моделей, так и входивший в моду холодный схематизм, граничащий с примитивизмом формалистического толка. В его статуях покоряет нас сочетание обобщенности, монументальности, пластики и гибкости линий, плавности перетеканий и переходов в формы, бесконечного множества сложных оттенков ее выразительности, то есть того, чем восхищает скульптора реальная, прекрасная очарованием жизни, молодости модель.
Ощущение полноты формы, в значительной мере обретенное Коненковым в Греции, было
И в Греции, и по возвращении в Москву Сергей Тимофеевич не оставлял заветной темы, не забывал загадочных странников-полевиков и лесовиков. В письме из Греции Рахманов упоминает о «притаившемся в углу мастерской «Лесном старичке». Он остался на вилле Венецанос к, возможно, хранится у одного из простодушных потомков Георгия и Кумбары.
В первые месяцы по возвращении из-под резца Коненкова выходят камерные по размерам, вырубленные из полуметровых чурбачков библейские Давид и Голиаф, русский богатырь Василий Буслаев, которого в вырезанной справа, сбоку подписи Сергей Тимофеевич ласково именует «Буслаевич». Тогда же появляется на свет «Кузьма Сирафонтов» — юмористический персонаж русской сказки. Кузьма «одним махом семьсот побивахом». По душе Коненкову наивная сказка о том, как мужичок Кузьма Сирафонтов пахал поле, замучился, пошел в шалаш обедать, увидал, что мухи котелок с кашей облепили, навалился на котелок брюхом, смял котелок, кашицу пролил да и немало мух подавил, после чего похвалялся: «Ай да Кузьма Сирафонтов, одним махом семисот побивахом!» После того как совершил такой подвиг, Кузьма выпряг конику из сохи, пошел домой, взял ухват, а вместо щита заслонку от печи, сел на коняку да и поехал ближнее царство завоевывать.
Сказка эта не в бровь, а в глаз била. С ухватом до заслонкой царь воевал в 1904 году с Японией. Да и против Германии в 1914-м Кузьмой Сирафонтовым оказался. Нехватка снарядов и винтовок, отсталость во всем. Чем не Кузьма Сирафонтов! Коненков нутром чувствовал жизненность этого комического персонажа. Но его герой не карикатура — это народный тип. Многолика Россия.
В Малом Афанасьевском вырубал он «Еруслана Лазаревича» — непобедимого витязя, народного защитника. На основании деревянной скульптуры, плинте, рукой Коненкова вырезано: «Сильный храбрый витязь Еруслан Лазаревич едет на чудо-юдо змие». И эта вещь, требующая былинного размаха, имеет, в сущности, камерные, игрушечные размеры — 72х40х63. Коненков чувствует, что ему здесь, в арбатском переулке, тесновато.
Рубщиками камня в момент первичной обработки мраморных блоков в его мастерской в Малом Афанасьевском, как и в прежние годы, были мраморщики артели Панина. Их мастерская — на Ваганьковском кладбище, а рядом — Пресня. Однажды они принесли весть: скульптор Крахт, арендовавший мастерскую на Большой Пресне, съезжает.
— Берите, Сергеи Тимофеевич, не пожалеете, — уговаривали Коненкова мастеровые.
Коненков отправился смотреть студию, и с первого взгляда место ему полюбилось. Ни минуты не колебался, когда узнал от домовладельца Тихомирова условия аренды. «Что же, — рассуждал он, — Якунчикову платил 35 рублей в месяц, здесь — 60. Тогда был молод, случалось, бедствовал. Теперь каждую вещь покупают с выставки за хорошую цену. Морозов Иван Абрамович приобрел «Торс» за 10 тысяч золотом и заверил, что впредь за каждую вещь, которую я ему уступлю, будет платить такую же сумму».
Ранней весной 1914 года Коненков переезжает в студию на Пресне, что стояла как раз напротив входа в Зоологический сад.
От Карповых из Замоскворечья еще по снегу на могучем ломовике привезли огромный, четырех аршин мраморный блок — неоконченную фигуру Паганини. Из глубины величественного камня выступали едва намеченная голова и руки. Ниже с трудом угадываемый намек на падающие складки одеяния и подобие слегка выдвинутой ноги. Эта статуя поражала всех своей необычностью и небывалой силой. Ее установили у правой от входа степы студии, освещаемой мягким верхнебоковым светом. Вскоре по периметру мастерской встали и другие статуи Коненкова. Слева от входа в первый день творения было назначено место сверкающему черным лаком концертному роялю, его Коненков купил у домовладельца Тихомирова.
Рояль за день покрывался мраморной пылью. Когда приходили музыканты, а они по-прежнему были неизменными спутниками творческой жизни скульптора, Авдотья Сергеевна — жена Григория Александровича Карасева — дворника дома, ставшего помощником и близким другом Сергея Тимофеевича, стирала пыль мягкой тряпкой, и инструмент снова излучал праздничный свет.
Карасев с первых дней сдружился с Коненковым. Помогал ему устраиваться на новом месте. Приглядывался к новому хозяину мастерской и видел, что он вовсе не барин. Это ободряло дядю Григория (так все в округе звали дворника) и незаметно сближало их. Карасев, высокий, статный, с орлиным носом и строгим выражением лица, в старом полушубке, с неизменной метлой в руках, вскоре стал незаменимым в коненковской студии. С дядей Григорием велись долгие беседы о жизни, обсуждались все дела и планы, заготовлялись новые материалы. Однажды норовистый Карасев в ответ на просьбу скульптора помочь затащить в студию несколько тяжелых кряжистых пней воспротивился.
— Не буду пустую работу делать.
— Почему?
— Не буду, и все.
He верил дядя Григорий, что из пней может выйти что-либо путное. По когда Коненков у него на глазах продал вырубленный из деревянного обрубка женский торс за две тысячи рублей, перестал сомневаться. Вскоре один из тех иней превратился в затейливый стол.
Жена дяди Григория Авдотья Сергеевна — маленького роста, круглолицая, с глубоко посаженными хитренькими глазками, всегда в переднике, повязанная старинным повойником, — само радушие и доброта. Она умела находить среди разбросанных вокруг студии пней крохотные, нежные бело-розовые шампиньоны, которыми в жареном виде угощала Коненкова и своего грозного мужа.
Работая и отдыхая, Авдотья Сергеевна постоянно пела, знала множество грустных протяжных русских песен, что весьма дорого было для Коненкова, не пропускавшего возможности услышать родные напевы.
Жили Карасевы в подвале тихомировского дома. Несколько ступенек вниз, и перед вами небольшая жилая комната, на две трети занятая русской печью. В углу иконы и лампада. Стол накрыт скатертью. Чисто, опрятно.
Бывало, в осеннюю и зимнюю непогодь дядя Григорий кряхтит и кашляет, греясь на печке, а Авдотья Сергеевна, разрумянившаяся, помолодевшая, передвигает длинным ухватом черные чугуны. Раскаленные угли пышут жаром. Все освещено красными отблесками.
Частенько в такие вечера Сергей Тимофеевич заходил к Карасевым посумерничать, пофилософствовать. Здесь он чувствовал себя как дома, в родной деревне.
На Пресню нянька приводила от Кокоревского подворья пятилетнего Кирилла. Когда сын Коненкова Кирилл стал подрастать, Сергей Тимофеевич спросил его:
— С кем хочешь жить: со мной или мамой?
Тот ответил:
— С мамой…
— Ну что ж. Живи.
И тем не менее Кирилл частенько появлялся на Пресне. Молча, без стука заглядывал в окно. Отец шел открывать ему дверь. Жалел мальчика. Очень расстраивался, видя его неприютность. Пытался приучать Кирилла к скульптурному ремеслу, но мать не хотела бередить себе душу созерцанием возрастающего у нее на глазах «второго Коненкова» и сделала все, чтобы сын не пристрастился к скульптуре. Татьяна Яковлевна после пережитых бурь и потрясений стала религиозным человеком и брала с собой в церковь Кирилла. Мальчик, от природы наделенный пытливым умом, сомневался в божественном происхождении сущего мира. В пресненской мастерской Кирилл однажды спросил отца: