Константиновский равелин
Шрифт:
Манор Данько передал по цепи:
— Приготовиться к рукопашной! Немцев в окопы не пускать!
Рукопашная! Это слово раскаленным железом впилось в мозг, заставило увидеть себя один иа одни с врагом, в смертельной схватке, исход которой может решить только сила, ловкость и умение мыслить в доли секунды. Алексей молниеносно оглянулся назад. Прямо за спиной отвесно вставали стены равелина, за которые ис должен был ступить ни один немецкий солдат. Эти каменные глыбы давили на него безмерной тяжестью долга. Но если бы даже не существовало ни долга, ни присяги, никакая сила не вырвала бы сейчас из его рук мокрое от пота ложе автомата. Уже было ясно видно, как вражеские пехотинцы ползут, извиваясь, сливаясь с землей. От сознания, что каждая пуля, посылаемая нм, может поразить, уничтожить врага, Алексей был весь как в огне и старательно разряжал диск за диском туда, где угадывались распластавшиеся солдаты. Иногда он касался локтем юного пехотинца, павшего в начале боя, и тогда нажимал на курок с двойной яростью. Он уже почти
Данько, не сводя глаз с приближающихся цепей, достал свисток, обтер его об рукав и зажал губами. Когда до передних оставалось не больше пятидесяти метров. он набрал полные легкие воздуха и сильно и резко дунул.
Когда раздался свисток, требовательный, стремительный. сверлящий мозг. Алексеи почему-то замешкался и опомнился, лишь когда товарищи уже бежали навстречу приостановившемуся врагу. Лихорадочно хватаясь за осыпающиеся, ползушнс края окопа, он выпрыгнул наверх и понесся вперед, нс думая теперь ни о чем, размахивая автоматом.
Передние уже сцепились в беспощадной схватке, катались по земле, рвали друг друга руками и зубами, зло и ожесточенно наносили разящие удары. Стоны, крики, лязг металла — все слилось в один протяжный, непрекрашаю-шийся звук рукопашного боя.
Зимскин врезался в эту кашу со всего хода. Он бил, уклонялся, перед глазами мелькали чьи-то перекошенные от боли и ярости лица, руки и лицо его были в крови, и он нс знал, своя это кровь или чужая. Он двигался, как в тумане, и удивлялся, что все еше до сих пор жив. Он не знал, кто побеждает, на чьей стороне перевес, но продолжал упрямо продвигаться вперед, по крайней мере так ему казалось, ибо он уже давно потерял ориентировку, видя перед собой только зеленые мундиры, какие-то непо-нятиые знаки на петлицах, пузатые фляги на толстых, добротных поясах и еше много всего, из чего слагалось что-то большое и ненавистное, именуемое врагом. Если бы он смог взглянуть на эту битву сверху, он увидел бы, как колыхающееся, воющее, стонущее и рычащее человеческое месиво медленно, шаг за шагом, откатывается в сторону неприятеля. Поминутно над всей этой кашей взлетали приклады, ножи и просто кулаки и тотчас же опускались. Раненые выползали из остервеневшей людской гущи и, волоча по земле непослушное тело, оставляющее кровавый след, одержимые жаждой жизни, ползли, вырывая судорожными пальцами поддающуюся траву, сгребая сухие комья земли. Те, которые еше стояли на ногах, нс щадили друг друга и не просили друг у друга пощады. Несколько раз над головами пролетали немецкие истребители, но они не могли стрелять, чтобы не поразить своих. Молчала и артиллерия врага, молчали и минометы. Теперь все решалось только человеческой силой, и медленно, как один борец дожимает к ковру другого, защитники равелина преодолевали нечеловеческое сопротивление неприятеля...
Калинин никогда не спрашивал себя, сможет ли он убить человека? Слово «враг» было для него до сих пор скорее понятием, чем живым существом. И когда говорили: «Враг должен быть уничтожен!», он воспринимал эти слова скорее сердцем, нежели умом, готовый до последнего дыхания уничтожать этого врага. Сейчас, идя вместе со всеми в рукопашную, он впервые ощутил, что «враг» — это сотни и тысячи человеческих жизней и нет другого пути для его уничтожения, кроме как убивать и убивать! Калинин рассердился на себя за то, что такие мысли пришли к нему совсем не вовремя, но никак не мог от них отделаться. Он бежал на правом фланге в первых рядах, а навстречу ему бежали такие же люди, пусть в чужих мундирах, но люди, и он, несмотря на все причиненное ими горе, не мог в этот миг думать о них иначе. «Дурак! Раскис!» — продолжал злиться на себя комиссар и старался припомнить последние сообщения, последние снимки из газет — снимки замученных и расстрелянных, последние кадры из кинохроники с разрушенными пылающими городами, чтобы вновь вызвать в себе ту лютую злобу, которая ни на минуту не отпускала сердце, пока рвался в бой там, в тылу. И как только он все эго вспом-лил, заставившее «расчувствоваться» ощущение мгновенно исчезло, «враг» вновь стал проклятым и ненавистным понятием, и комиссар больше не видел отдельных солдат, а чувствовал, как на него надвигается серая, плотная, воющая стена, в которой теперь не было ничего человеческого. Калинич перехватил автомат за ствол, занес на бегу для удара руку. Он не выбирал противника. Они сразу отыскали друг друга глазами. Из плотной расплывчатой массы, словно вырванный оптикой бинокля, возник огромный рыжеволосый детина, с закатанными рукавами и расстегнутым воротом гимнастерки. Все это в единый мнг запечатлелось в мозгу Калннича. Они одновременно
— Порядок, товарищ комиссар! — услыхал Калинич быстрый говор у себя над ухом. — Думал, зашибет вас!
Калинич поспешно оглянулся — огромный, с покрасневшим лицом Булаев стоял за его спиной.
— Спасибо! — на ходу бросил Калинин, вновь устремляясь вперед. И тотчас же Булаев поспешил вслед за ним. Они бились рядом, спиной друг к другу, успевая вовремя отражать удары и вовремя наносить их так, что противник уже больше не поднимался. Так же, как и перед Зимским, перед ними мелькали мундиры, фляги, каски, перекошенные лица, так же, как и Зимский, они продвигались, словно во сне или в чаду, и мозг уже отупел и не воспринимал впечатлений, а руки стали липкими от крови. Но в отличие от Знмского Калинич видел, куда надо идти, и видел, как, словно острый клин, врезались наши, рассекая противника, и в голове этого клина находился майор Данько. Последние минуты этой битвы протекали с молниеносным изменением обстановки: вот кто-то не выдержал на левом фланге вражеского фронта, стал поспешно откатываться назад; вот упал смертельно раненный в голову майор Данько, на какое-то мгновение возникло замешательство, и Калинич поспешил туда. Он что-то кричал, подняв автомат над головой. Слов его не было слышно, но все, кто его увидел, бросились к нему. Рядом с ним находился Булаев, возвышающийся на голову над всеми. В тельнике, разорванном от плеча до плеча, испачканный кровью, он был страшен, и Зимский едва узнал его. Он, как тень, неотступно следовал за ко-мнссаром, и Алексеи также устремился за ними. И в этот миг наступил окончательный перелом. Враг вдруг не выдержал и стал поспешно откатываться назад, к спасительной броне своих танков. Он отступал так быстро, что вскоре между ним и защитниками равелина образовался значительный разрыв. Калинин, находящийся впереди всех, мгновенно понял, чем это грозит, и что было мочи прокричал:
— Наза-а-ад! Немедленно всем в равелин! Захватить с собой раненых! — и затем, взглянув на Булаева, кивнул в сторону убитого Данько. Булаев понял жест комиссара и подхватил майора на руки.
— Скорей! Скорей! — торопил Калинин, широко и энергично махая рукой. Солдаты и матросы суетливо стекались к равелину. Передние уже вбегали во двор, встречаемые раскатистым голосом Евсеева:
— Молодцы, орлы! Живо по местам! Усов! Ланская! Живей принимайте раненых!
Последние бойцы подошли к воротам все вместе, отчего проход сразу стал узким. Это было удивительно похоже на поток воды: средние пулей влетали во двор, в то время как крайние медленно продвигались, придавленные к стенам. Отрывисто лязгнула железная дверь, закрытая последним бойцом. Загремел тяжелый засов. Пространство под аркой стали быстро заваливать приготовленными накануне бухтами тросов. Ворота на Северную больше не должны были открываться!
Отход защитников равелина был как нельзя более своевременным. Не успели еще люди занять свои боевые места, как вновь немецкие танки открыли частый огонь.
Теперь, сидя за толстыми стенами и прислушиваясь к сплошному грохоту, матросы с удовлетворением вспоминали Калшшча:
— Молодец комиссар! Вовремя очухался!
— А что, хлопцы? Автоматом он здорово махал! До чего лютый в бою!
—- Тю, дурень, «махал»! — отозвался кто-то из угла.— Так он же рубил их, как секирою! Ахнет — и немец надвое!
— Это у тебя от страха в глазах двоилось, — не удержался Г усев.
— А тебя я что-то совсем не видел! — отпарировал тот же голос. — Никак прилег за бугорком?
Уже была готова разгореться ссора, забыли даже об артобстреле, как в секцию быстрыми шагами вошел Остроглазое. Все притихли, ждали, что скажет лейтенант.
— Внимание, товарищи! — Остроглазов недовольно поморщился — голос заглушала канонада. — Приготовьте ручные гранаты. Когда немцы пойдут в атаку, никому не стрелять! Подпустим их к самым стенам и забросаем гранатами с крыши. Сразу же после обстрела всем наверх! Вопросы будут?
В общей тишине недоверчиво спросил Гусев:
— Неужели подпустим к самым стенам?
— В этом-то весь секрет! — задорно блеснул глазами лейтенант. — Пусть накапливаются у входа и думают, что равелин уже в их руках. Несколько десятков гранат быстро отучат их от подобных мыслей!
Гранат было много. Их хватило даже на пришедших в равелин солдат. Солдаты аккуратно вставляли запалы, любовно гладили насеченный, ребристый корпус. Один из них, неказистый, приземистый, со странной фамилией — Шамяка, привесив около десятка гранат у пояса, неожиданно звонко проговорил:
— А вот, хлопцы, какая история из-за этих гранат приключилась!
Солдаты, знаюшие Шамяку, еще не услыхав «истории», заулыбались. Было видно, что тот не раз заставлял в трудные минуты растягиваться в улыбку опаленные горечью солдатские губы.
— Пришел я, значит, на службу аккурат в сороковом году. Винтовкой овладел сразу, пулеметом — тоже, а вот к гранате никак приспособиться не мог. Уж как не бился со мной наш лейтенант Шуляков! Не могу ее бросить — и все! Кажется, что разорвется она у меня в руках и разметает в кусочки! А дома, значит, меня невеста ждала. Ну такая дивчина, что хоть сейчас сс на выставку всемирной красоты! И любила она меня, навить, больше, чем я помкомвзвода! Не мог я при такой любви так глупо от гранаты запшуть. Зато лейтенант наш здорово осерчал. Призвал он меня и говорит: