Конвейер
Шрифт:
Тогда я об этом не подумала. А сейчас, сидя с Енькой на тахте, я вдруг вспоминаю: это уже было, когда-то уже было. Текла синяя речка, и бабушка с внуком сидели на ее берегу. Мой двоюродный брат Федька спрашивал у бабушки: кто все это сделал — речку, солнце, человека. Течет речка. Солнце все то же на небе. Только на берегу уже другая бабушка. Я.
На работе у меня нет ни дома, ни внука, ни забот, которые они мне доставляют. На работе я никогда не думаю о них. Как только переступаю порог своего кабинета, полностью переключаюсь
— Мама! — кричала Томка. — Платки взяли к продаже в магазин художественного фонда. Там тоже комиссия, тоже художественный совет. Ты представить себе не можешь, с каким фурором они прошли!
— Какие платки?
— Как это «какие»? «Приглашение к чаю».
— Так вот что за исторический день. Это вы тогда с Мариной так славненько придумали? Жаль, Томка. Не знаю чего, но жаль…
Томка какое-то время молчит, потом объясняет:
— Не могла я на них больше смотреть. И эта Матрена… Ты бы видела, как она злорадствовала. Она специально так выпучилась там, на совете, чтобы ее не пропустили.
— И все-таки жаль ее, — снова говорю я.
— Ну, спасибо. Я поднимаюсь в шесть утра. Тащусь на электричке на фабрику…
— Можешь не продолжать. Борька уже член Союза художников. У Еньки нет настоящей бабушки… Сказала бы хоть раз для разнообразия что-нибудь новенькое.
— Замучила ты меня, — говорит Томка и пугается своих слов. — А нельзя ли меня с моим языком засунуть на какую-нибудь полку твоего архива?.. Молчишь? Значит, нельзя. О чем же я еще хотела тебя спросить… Да! Ты не смогла бы сегодня забрать Еньку из детского сада?
— Заберу. Только ты не убегай от него часто. Ты люби его, Томка.
— Я люблю его, — отвечает Томка, — а что иногда убегаю, так это у меня наследственное. Помнишь, как ты от меня убегала?
— Стыдно, — обрываю я ее. — Что-то я не очень далеко от тебя убежала. Что-то мне кажется, что и правнуков своих я буду приводить из детского сада.
В кабинет входит Тася, старший научный сотрудник промышленного отдела довоенного периода.
— Римма Михайловна, можно я на следующей неделе помогу Славской? У нее три новых поступления. И еще пришел запрос из Союза художников, просили поискать фотографию Гаврилова. Мы разыскали эту фотографию. Ее прислал сын Гаврилова Антон Игнатович.
Она кладет на стол фотографию, и я слышу где-то очень далеко ее голос:
— Что с вами?! Мне позвать кого-нибудь? Почему нет в кабинете воды?
Голос ее приближается, я поворачиваю голову, хочу успокоить ее, но еще больше пугаю.
— Значит, мальчика, который плюнул мне на платье, — говорю я, — звали Антоном…
Игнат в упор смотрит на меня с полированной поверхности письменного стола, и некуда деваться
Енька не очень рад моему появлению.
— А где мама? — спрашивает он.
— У тебя есть еще и папа. И бабушка.
Енька понимает из моего ответа, что и я не в восторге от встречи с ним. Он уже одет. Тапочки и панамка остаются в детском саду, на Еньке красные девчачьи сандалеты и красный берет, из-под которого торчит прямая, как солома, челка.
Я останавливаю у ворот детского сада такси и, махнув рукой на то, что счетчики уже полгода вертятся с удвоенной скоростью, называю улицу.
— Куда мы едем? — спрашивает Енька.
— В магазин.
В магазине художественного фонда он угрюмо смотрит на керамических петухов, выстроившихся на выступе стены на уровне его глаза, и не замечает больше ничего. Это Томкин взгляд, умеющий отгораживаться от всего и видеть только то, что ему надо.
— Этот магазин, я думаю, устроили для тех, — говорит полная женщина с приметной прической: будто на голову ей поставили двухлитровую стеклянную банку и обернули волосами, — у которых бешеные деньги… Салон. — Она изрекает последнее слово, как ругательство, и направляется к двери.
— Я домой хочу, — тянет меня к этой двери Енька и смотрит снизу вверх серыми хмурыми глазами. — Я к маме хочу.
Женщина с банкой на голове возвращается, подходит к прилавку.
— Почему же так дорого? — спрашивает она молоденькую, с обиженным лицом продавщицу.
— Это оригинал, — отвечает продавщица, — художественное произведение. А вы купите себе петуха, они тиражированы, три рубля штука.
Она выходит из-за прилавка, глядеть на нас больше не может. Белый воротничок, голубой фирменный халатик. Тоже чья-то дочка. Идет по своему магазину, заставленному и увешанному произведениями искусства, и я боюсь оторвать от нее взгляд, боюсь увидеть на полке, в середине шелковых изделий, знакомые краски Томкиных платков.
В магазине пусто. Я иду за девушкой в голубом халатике, тащу за руку Еньку и вдруг вижу в центре салона, на левой стене, Томкины платки. Но это не платки. Это Матрена расселась тут со своим самоваром и глядит, как владычица мира, на меня и Еньку.
Только сейчас я понимаю, что хоровод маленьких матрешек вокруг блюдца — ее дети.
— Но почему все, что увидел, надо непременно купить? — продавщица говорит эти слова не мне, а женщине с банкой на голове, которая стоит вдали, у прилавка, и не слышит ее слов. — Можно ведь просто зайти и посмотреть.
— Как странно вы рассуждаете, — удивляюсь я, — это же магазин. Или у вас нет плана?
— Есть, — отвечает она, — без плана нельзя. Только вы напрасно беспокоитесь. — Всё это купят. — И она смотрит на женщину у прилавка.
Енька поднял голову, уставился на Матрену. Голос его звучит громко, на весь салон:
— Баба, забери ее отсюда.
Я дергаю его за руку, хочу объяснить продавщице, что эти платки нарисовала моя дочь, мама этого мальчика, но ничего не объясняю: продавщица смотрит на меня, и подбородок ее дрожит от смеха.