Конвейер
Шрифт:
— Мы с вами мужчины, и нам положено разговаривать друг с другом начистоту. Год у нее в запасе после операции. Потом может быть повторная, а может быть, и не понадобится.
— А если не делать операцию?
— Тогда три месяца.
Она столько и прожила после операции. Умерла, не зная его вины перед ней: поставил свою подпись, обрек на лишние страдания.
Это было горе, которое смяло его, проехалось по нему гусеничным трактором. Останавливал попутки, плакал в кабине, сидя рядом с шофером.
— Жена умерла. Теперь дочка у меня в больнице. Лилечкой
Водители не расспрашивали. Когда плачет такой, в полной силе мужчина, без слов понятно: жизнь дочки висит на волоске.
А Лилечка шла на поправку. Диагноз — врожденный порок сердца — не подтвердился. Наблюдалась сердечная недостаточность, но не опасная, с возрастом должна была пройти.
Паралич разбил Степана Степановича утром, по дороге в мастерскую. Поднялся с болью в затылке, но боль была не острая, выпил молока, и она прошла, только небольшой гул, как осиный, возник в висках. Утро было солнечное, день обещал быть жарким. Степан Степанович перепрыгнул через канавку, отделявшую тротуар от дороги, и упал. Тоня Пудикова, Ленькина жена, увидела с огорода и со всех ног бросилась к нему.
У него не было родных в деревне, кроме Лилечки, и он должен был решить свою судьбу в больнице сам. Пролежал три недели, прежде чем пришел в себя, почувствовал левую сторону тела. Через три дня, когда увидел на стульях возле своей кровати Лилечку, Тоню и Леньку Пудиковых, улыбнулся им. Улыбка, наверное, получилась страшной, одной стороной рта, потому что Лилечка отвернулась, а Тоня вытащила из сумки носовой платок и стала вытирать глаза.
— Ты меня слышишь? — спросил Ленька.
Степан Степанович закрыл и снова открыл левый глаз: слышу.
— Тебе надо сделать анализ, взять пункцию, — говорил Ленька. — Есть подозрение, что у тебя в мозгу, в затылке, опухоль. От нее тебя так разбило. Возьмут пункцию, и все станет ясно.
Рыжий Ленька сидел крепкий, здоровый, и у его Антонины толстые руки и колени выпирали из узкого платья, как крутое тесто из бадейки. Лилечка рядом с ними — цветочек луговой, былиночка. Зря уговаривает его Леонид, не подпишет он себе приговор, не даст согласие на пункцию. Сколько протянет, столько и проживет. Пусть в другой раз Пудиковы без Лилечки приходят. Рука левая окрепнет, он им напишет, чтоб выполнили его последнюю волю: не отдавали девочку в детский дом. Завещание напишет, что и дом со всем хозяйством, и мотоцикл, и восемьсот рублей на книжке — все им. Пусть только дорастят Лилечку до восемнадцати лет. Ни отец, ни мать, ни Поля не писали завещаний, а ему вот, как одинокой старухе, придется.
Он лежал в отдельной палате, к нему заглядывали ходячие больные. Один все жестами добивался ответа: курит Степан Степанович или не курит, хотел облегчить его страдания, дать потянуть сигаретку. Степану смешно было глядеть на него, он все слышал, только сказать не мог, чтобы этот курильщик не дергался, а объяснялся по-человечески.
Приходила санитарка Варя, мыла пол в палате, взбивала ему подушку, вытирала мокрым полотенцем лицо и руки, готовила к обеду. Она кормила его, как грудного, из соски, натянутой
Варя рассказывала Степану Степановичу больничные новости, которые касались его. Однажды сообщила, что врачи спорят между собой. Одни говорят: опухоль в голове, от нее паралич, другие — нервное потрясение всей системы из-за смерти жены.
— Нету у тебя никакой опухоли, — говорила Варя. — Они тут в чужих болезнях утонули и уже верить не верят, что бывает на свете такая любовь, из-за которой человек не только заболеть, но и сразу помереть может.
Кормила его бульоном и посмеивалась над собой:
— Двадцать восемь мне, а замуж никто не берет. Вот отойдешь от своей болезни и расскажешь, какая у тебя жена была, за что ты ее так любил. Поучусь у нее.
Варя и те врачи, которые говорили о нервном потрясении, оказались правы. Вышел он из больницы на своих ногах. Слабым, инвалидом второй группы, но на своих двоих. Через полгода приступил к работе, пошел скотником на ферму. Тогда по утрам дергалась без перерыва рука, да и нога только к обеду входила в норму, а до обеда была слабая и хромала.
Он заждался в проходной завода, пока женский голос не позвал его:
— Караваев! Кто здесь Караваев?
Вскочил, затоптался на месте, не зная, куда идти, с какой стороны его зовут. Дверь пропускного бюро открылась, и женщина в белой прозрачной блузке, догадавшись, что это он Караваев, сердитым голосом сказала:
— Глухой, что ли? Идите получайте пропуск.
От ее сурового вида он и вовсе растерялся, пошел в ту дверь, из которой она выходила, и снова нарвался на окрик: «Не сюда, к окошку подходите». Еле сообразил, что «окошко» — это стеклянный барьерчик, как на почте. Подошел, увидел все ту же, в прозрачной блузке, женщину и сжался в тоскливом предчувствии, что она еще покуражится над ним, прежде чем выдаст пропуск.
— Паспорт.
Он протянул паспорт не сразу, рука стала дергаться, бумажник шлепнулся к ногам. Женщина поднялась со своего стула, когда он нагнулся за бумажником.
— Что там с вами опять? Куда вы исчезли?
Он выпрямился, вновь объявился перед ней, левой рукой достал из бумажника паспорт, просунул в узкую щель между стеклом и полированным прилавком.
— По какому делу направляетесь в сборочный цех?
Он не знал другого ответа и ответил, как оно есть:
— По личному.
— Какими стали умными. — Женщина обернулась к столу, за которым сидела молоденькая девчонка и, не поднимая головы, что-то писала. Видно, эта, в прозрачной кофте, всем уже тут в душе навязла, потому что молоденькая сделала вид, что не слышит ее. — На завод, где всякого и так возьмут, и то норовят с черного хода. — Женщина не унималась, полистала паспорт, посмотрела на Степана Степановича: дескать, вижу тебя насквозь, сивый мерин, и ты из колхоза тягу даешь. Потом стала выписывать пропуск.