Корабль идет дальше
Шрифт:
В общем, так или иначе, мы получили новое начальство. Об уходе фон Ибаха мы сожалели, по сравнению с остальными он действительно относился к интернированным неплохо, хотел как-то облегчить их положение. Об этом мы знали от наших людей, работавших в комендатуре. На «ворона» и Зиппеля нам было наплевать. Но мы скоро поняли, что получили начальство хуже прежнего.
Вместо Зиппеля приехал гестаповский офицер в чине капитана. Моряки сразу прозвали его «Маннергеймом» за шапочку немецких альпийских стрелков, которую он носил. Выглядел Маннергейм странно. У него была тонкая шея, на которой сидела маленькая голова, непропорционально длинные ноги и туловище, круглые,
Если Зиппель никогда не приходил в камеры и на плац, полностью доверяя Вейфелю, Маннергейм постоянно появлялся во время прогулок, посещал камеры, сам проводил «аппели», заходил на кухню. Он охотно беседовал с интернированными, давал им книги на русском языке, изданные белоэмигрантским издательством в Берлине, делал мелкие поблажки и внимательно прислушивался, приглядывался ко всему, что делалось в лагере. Он был похож на притаившегося кота, ожидающего минуты, когда можно будет схватить свою жертву. Мы сразу почувствовали опасность и всеми силами избегали встреч с гестаповцем. Новый комендант, полковник, как и прежний, много смеялся, частенько бывал «под мухой», но, видимо, был человеком дела. На первом «аппеле» он сказал:
— Плохо кормят? Голодаете? Надо работать. Сейчас в Германии все работают. Паразитов нет. Так?
Шеренги ответили ему молчанием. Комендант захохотал.
— Молчите, саботажники? Надо работать, либе фройнде, или вы передохнете здесь все. Я позабочусь о вас.
Через неделю в Вюльцбург прибыла медицинская комиссия. В ревире, при открытых окнах, устроили смотр. В помещении было так холодно, что немецкие военные врачи сидели в шубах. Голые, посиневшие от стужи моряки медленно проходили перед офицерами. Иногда кто-нибудь из них брезгливо дотрагивался до живота, груди или спины интернированного и бросал несколько слов своим коллегам. Те улыбались. Улыбался, показывая свои ослепительные зубы, и Маннергейм. Когда «медосмотр» закончился, главный врач, полковник с лицом доброго дедушки, протер очки и сказал, обращаясь к коменданту:
— Ваши люди выглядят значительно лучше, чем те, которых мне приходится наблюдать в других лагерях. У вас здоровый народ. Всех на работу. Они еще кое-что сделают.
Лагерный врач-лейтенант со шрамом на щеке приложил ладонь к козырьку:
— Да, мой полковник, будет исполнено.
После этого комиссия отбыла. Формальности выполнены, акт о состоянии людей составлен — можно приступать к делу. На следующем «аппеле» было объявлено: «Желающие работать записывайтесь у унтера. Будете получать больше питания, выходить за ворота лагеря».
Надо было решать, как поступить. С одной стороны, люди истощены до крайности, смертность увеличивается, магические слова «за ворота лагеря» вызывают мечты о побеге, о каких-то активных действиях. С другой, на карту поставлена честь советского моряка, советского гражданина. Можно ли, когда наши братья и отцы умирают на фронтах, когда враг убивает, жжет, зверствует на нашей земле, можно ли хоть чем-нибудь помогать ему?
Я подхожу к помполиту Гребенкину и спрашиваю:
— Ну, что делать, Павел Варфоломеевич? Гребенкин хмурится.
— Не один ты задаешь мне этот вопрос. Подожди, решим.
Вечером мы уже все знаем. Партийная организация говорит решительное нет. На внешние работы не выходить. Допускаются лишь работы по самообслуживанию. Нелегко далось такое решение. Ведь люди умирали от голода… И все же оно было принято.
При опросе «кто желает выйти на работу» — записываются не больше двадцати человек. Это уже прямой вызов. Нам уменьшают количество хлеба на семьдесят граммов. Не действует. Тогда гитлеровцы решают применить силу. Что из того, что международное право гласит: «Дисциплина в местах интернирования должна быть совместима с принципами гуманности и ни в коем случае не содержать правил, которые подвергли бы интернированных физическому напряжению, опасному для их здоровья, или физическим или моральным издевательствам».
Утром всех моряков выстраивают, разбивают на группы, вызывают роту солдат и штыками гонят в город и лес на работы. Но не все идет гладко. Капитаны категорически отказываются что-либо делать. Не дают результата никакие угрозы. Многие моряки сопротивляются, применяют крайние меры для того, чтобы остаться в лагере. Кочегар Будик отказывается выходить за ворота, его серьезно ранят штыком. Виктор Свирин и матрос Атарщиков растравляют на ногах раны, Свежов пьет кислоту, Маркин разрубает себе руку, инженер Волчихин калечит себе пальцы, матрос Розов симулирует сумасшествие, механик Сементовский демонстративно отказывается выполнять приказания унтеров, за что причисляется к комиссарам, механик Фисак придумывает не существующую у него болезнь — ишиас… Ребят избивают, сажают в карцер на хлеб и воду, но и это не помогает. Каждый день появляются новые «больные».
В комендатуре склоняют слово «саботаж». Неспокойно спится гестаповцу Маннергейму. Кто же руководит моряками? Кто внушает им такую непримиримую ненависть ко всему, что проводят немцы в лагере? Зиппель предупреждал его… Маннергейм решает — комиссары. От них, и только от них все неприятности. С каким бы наслаждением он уничтожил их всех. В том лагере, где он был раньше, с такими не цацкались. Головы долой, и больше никаких забот… А тут дурацкий приказ: пока никого не трогать. Мол, после войны им найдут достойную казнь, а пока они интернированные. Черт бы их побрал! Наконец решение приходит. Нельзя их уничтожать здесь, сейчас, найдем другое место. Изолируем их в КЦ, в Дахау, в Маутхаузене… Там они недолго протянут. Маннергейм потирает руки.
И вот через несколько дней в послеобеденное время Вейфель неожиданно вызывает на плац помполитов.
— Соберите свои вещи. Возьмите все. А вы спокойно… — поворачивается он к застывшим в страшном предчувствии морякам и кладет руку на кобуру револьвера.
— Гребенкин, Зотов, Шимчук, Антонов, Купрович, Пучков, живо, живо, — по памяти перечисляет Вейфель. Он хорошо осведомлен.
Товарищи собирают вещи. Они не знают, куда и зачем их везут. Одно ясно: с Вюльцбургом они расстаются навсегда. Увидят ли они нас когда-нибудь? Трудно отрываться от своих… А мы стараемся хоть как-то скрасить им эти тяжелые минуты. Суем пайковый хлеб, теплые вещи, носки, варежки — все ценности, которые хранились на черный день в наших мешках. Говорим слова утешения, просим не терять надежды на возвращение в замок, хотя сами этому плохо верим.
Помполитов выводят. На дворе комендатуры стоит большая машина-фургон. Около нее толпятся офицеры. Мы все высыпали на двор, висим на проволоке. Сердце щемит от тревоги и жалости. А вдруг их расстреляют? Унтера заталкивают помполитов в машину. В последнюю минуту из фургона высовывается Гребенкин, машет нам рукой и кричит:
— Прощайте! Не вешайте голов! Все равно мы победим! Прощайте!
— Прощайте! — кричат остальные помполиты, но мы их не видим, слышатся только их голоса. Машина выезжает из ворот. Бедные ребята! Ничего хорошего их не ожидает. Это понимают все. Понуро мы расходимся по двору. Настроение — хуже быть не может.