Кормление старого кота. Рассказы
Шрифт:
/отражает!/ Отражает! Некоторые пытались зеркало на шапку присобачить… Но шапку снимешь – и бац! – ходит человек, как нормальный, – ан нет! Облучен! И сам не свой, а его жизнью управляют. Понял?!
А теперь поклянись, что не скажешь никому!
Но я не сдержал клятву.
Сторож ушел пить свою яблочную наливку, а я сижу на крылечке и курю, прощаясь с дачей.
Весной здесь несколько иначе, но тоже пусто.
Лес прозрачен. Кто-то разбил большое зеркало, рассыпав осколки между берез. Березы растут вверх и вниз в окружении
Вода кругом.
Потом к костру у пруда, близ ржавого троллейбуса, подойдут мои соседи – юфти и груфти. Подойдут озабоченные хипы. Подойдет аппаратная комсомолка и дембель. Подойдет спортсменка и оперативник. И каждого будет по паре.
Осенью и зимой, в гулкой тишине умирающего леса…
И ежи исчезли. Совсем исчезли. Оставлен ежами. Обойден летом.
Осень. Осень в дубовых лесах. Осень в подмосковных лесах. Осень в ленинградских парках. От Царского Села до Павловска пошуршать листвой…
Побродить без тропинок.
Этот воздух можно сушить между страниц. Засохшие пластины будут выпадать при переездах, покрывая пол красно-желто-коричневыми пятнами. Нет, лучше осень в буковых, далеких крымских лесах…
Далеко они, вот ведь как. Совсем далеко. Все одно к одному.
Под ногами старый костер. Труп костра. Скелет костра. Давно сгнивший костер… Я смотрю на него и вспоминаю забайкальские костры в тайге, с рогульками, поросшими мочалой. Ржавая проволока трухлявых лагерей. Осенний прах и тлен. Забор здесь тоже порос мочалой. Дом врос в землю, деревья проросли. Мочала выросла. Осенняя пустота и тишина.
Гулко и – далеко слышно.
Я сижу, вдыхая пряный, настоянный на жухлых травах, упавших, павших, падших листьях винно-сладкий осенний воздух. Золотая осень.
Дачный, а вернее, садовый участок был засыпан листьями. Все было в ожидании сна – холодная старость цветов и грядок.
Лето умерло, и состарилась даже осень.
Я приехал сюда за яблоками в дни начала старости года, прощаясь с прежним временем.
И вот я иду к костру и ложусь на старый ватник, прижимая приемник к уху. Он говорит:
– Продолжаем цикл “Все сонаты Бетховена”. В исполнении Артура
Шнабеля вы услышите…
Темные вертикали деревьев скрываются в темноте.
Падают в саду последние забытые яблоки, и с серебряным шелестом слетают с неба звезды.
Под бетховенские молоточки шествуют под пологом леса сонные ежи.
Выбежала и исчезла деловитая собака. Пролетела над костром большая птица, медленно взмахивая крыльями.
В Час Перемены Времени на все это начинает падать снег.
СТАРООБРЯДЕЦ
Молодого инженера разбирали на собрании.
Дело состояло в том, что его тесть был старообрядцем. Один из друзей инженера, побывав на недавнем дне рождения инженера, сообщил об этом обстоятельстве в партком.
В заявлении было написано, что в доме у члена партии и при его пособничестве собираются религиозные мракобесы.
Тесть тогда действительно молился в своем закутке, не обращая внимания на гостей, которые с испугом глядели на него.
Пил он всегда из своей специальной кружки, и это тоже всех раздражало.
Инженер и сам не любил тестя – сурового человека, заросшего до глаз бородой, высокого и жилистого, но его возмутило предательство друга.
Инженер наговорил глупостей, и дело запахло чем-то большим, чем просто исключение из партии.
Однако счастье инженера состояло в том, что по старой рабочей привычке (ибо он стал инженером на рабфаке, придя в вуз по комсомольскому набору) он крепко выпил, идя с собрания, и свалился в беспамятстве.
Врачи объявили диагноз его жене, фельдшеру, которая и сама понимала: белая горячка. Исключенный и уволенный инженер переждал свою беду, валяясь на больничной койке.
Его тестю повезло меньше. На исходе короткой летней ночи за ним пришли и увезли вместе со святыми книгами.
Через несколько месяцев началась война, и тюрьмы начали этапировать на восток. Вот тут старообрядцу повезло. Его не расстреляли, как многих других, поскольку у него не было даже приговора, а посадили в эшелон и повезли в тыл.
В другом эшелоне, идущем прямо вслед тюремному, ехала его дочь, снятая с учета как родственница социально опасного элемента. Ее муж, попав в ополчение, погиб на второй день, и сейчас она ехала в эвакуацию с сыном, на станциях задумчиво глядя на вагоны, в одном из которых спал ее отец.
Старообрядца везли сквозь Россию. В вагоне им никто не интересовался, и называли его просто – старик. Он не знал, где его везут, и видел в забранном решеткой окошке только серое осеннее небо. Его, впрочем, это мало волновало.
За Владимиром их разбомбили. К тому моменту весь эшелон был в тифу, и те, кто уберегся от бомб, лежали в бреду на откосе. Этих больных без счета вперемешку с мертвыми закопали в ров.
Путевой обходчик и его помощник увидели на следующий день, что из рва вылез седой старик, и, не зная того, что он в тифу, положили его на дрезину. Его привезли в поселок, и обнаружилось, что старик забыл все и даже не мог сказать, как его зовут.
Дочь, обосновавшись в рабочем поселке, тем временем отправилась на базар продавать платье и услышала о каком-то человеке, лежащем у складов. По странному наитию она повернула в закоулок, прошла, измочив башмаки в осенней грязи, и увидела на земле кучу тряпья.
Это был ее отец.
Старообрядец поправился довольно быстро, но память долго не возвращалась к нему, и он, с болью вглядываясь в лицо дочери, твердил древние молитвы.
Но вернулась и память. Вернее, она пришла не вся, рваная, как его ватник, с лезущей в неожиданных местах ватой, но свое прежнее столярное дело к весне он вспомнил.