Корни небес
Шрифт:
«Мадонна, — прошептал мой друг. — Матерь Божья».
Во сне я тоже слышу голос.
Во сне я тоже устал, как будто шел миллион дней миллион миль. Нежный женский голос шепчет мне на ухо, чтобы я открыл глаза. И вот передо мной она, одетая в голубое. И хотя ее волосы спрятаны под капюшоном и мне видна только часть ее лица, я убежден, что это и есть женщина из той книги, Богоматерь.
Ее смех звучит как трель кларнета, как течение ручейка:
— Нет, я не Мадонна. Зови меня…
Она произносит имя, но мне не удается его понять. Это огорчает меня.
— Мы
Она поднимает руку. Делает движение, и при этом движении перед моими глазами открывается заколдованный пейзаж: окутанное солнечным светом спокойное море, и по ясной поверхности воды движется корабль с белыми парусами.
Во сне я не могу произнести ни слова.
Женщина поворачивается ко мне спиной. Она медленно идет в сторону моря.
Я словно парализован. Я смотрю на нее и ничего не могу сделать.
Сделав несколько шагов, она оборачивается.
Она улыбается мне улыбкой, ясной, как заря.
— Голоса, которые ты слышишь, скоро умолкнут.
При этих загадочных словах ее тело начинает растворяться и бледнеть, пока окончательно не теряется в прозрачности воды. Пока не остается только море и его голубизна, и пустота без снов не затягивает меня.
В шесть утра свет на потолке включается сам по себе. На мгновение, прямо перед зарей мне приснилось, что я был в доме родителей в нашем городишке Медфорд к северу от Бостона, населенном несколькими тысячами жителей. Окна были открыты, прохладный весенний воздух чуть колыхал легкие занавески. Пение птиц возвещало начало нового дня, а снизу доносился грохот посуды, который производил мой отец, готовивший завтрак…
И тут я резко просыпаюсь от света. Вместо птиц — звон стоящего на полу будильника. Механического, заводного будильника. Обломка Китая прошлого века. Бриз, который я почувствовал во сне, был всего лишь воздухом, — и вовсе не свежим, — шедшим из вентиляционной решетки под самым потолком.
Я тру глаза, произнося молитву за отца, мать, брата и его семью. Нечто среднее между обращением к ангелу-хранителю и молитвой за упокой.
Центр столовой освободили от мебели. Столы и стулья составлены у дальней стены. Около пятнадцати человек стоит перед алтарем, устроенным по мере возможностей на столике, покрытом чистой, но заметно залатанной скатертью. Диакон Фьори стоит в первом ряду рядом с беловолосой женщиной, которая могла бы быть как его женой, так и матерью. Я не вижу доктора Ломбар, и никого из Швейцарской Гвардии тоже нет.
У меня нет облачения. Только одна «епитрахиль», смастеренная из наброшенной на плечи салфетки. Крест за моей спиной сделан из двух простых досок, прибитых к стене.
Я спрашиваю, можно ли найти для мессы музыку.
У них есть переносной магнитофон «Филипс», настолько потрепанный, что с трудом верится, что он еще может играть. Его включают в розетку с благоговением, которое испытывал бы ценитель, откупоривающий бутылку редчайшего вина.
Диакон показывает мне несколько старых дисков. Большая часть уже не читается, так как с них слезло металлическое покрытие, другие погнуты, третьи сильно исцарапаны.
По иронии судьбы, единственным целым диском оказалась Paukenmesse Гайдна. Месса времен войны. Музыка, всегда поражавшая меня своей энергией и жизненной силой. Трудно найти что-либо более далекое от этого сборища живых мертвецов, стоящих словно в очереди и отзывающихся
Это не та реакция, которой я ожидал.
Я служу мессу спиной к верующим. После Великой Скорби мы молимся так по решению кардинала-камерленго. Обыкновенные люди, согрешившие, разрушив Землю, были отлучены от прямого общения с Богом. Только совершающий богослужение священник может смотреть на дарохранительницу, которая в данном случае представляет собой покрытую белым платочком металлическую креманку. В ней находится двадцать кусочков предельно тонко нарезанного хлеба. Но и это само по себе уже чудо — последний хлебный колос умер двадцать лет назад. Это не настоящий хлеб. Мне объяснили, что мука, из которой он приготовлен, сделана из выращиваемого здесь в свете неоновых ламп гибридного злака. Но пахнет он похоже на настоящий хлеб.
Есть и вино, нормальное, хоть я уже много лет и не пью его. Лоза, которая родила его, руки, которые обработали его, — теперь пепел. Но его вкус все тот же, и, испивая его, чувствуешь жар старой земли, нежность солнца.
Хлеб, вино и вера.
Одного из трех этих элементов мне не хватает.
Но я все же произношу правильные слова, делаю предусмотренные ритуалом движения. Я восхваляю Господа и молюсь ему, произношу Credo [39] хором с теми, кто на недолгое время стал моей паствой.
39
Символ веры, от лат. «credo» — «верую».
Когда приходит время, я оборачиваюсь и иду к верующим с чашей облаток.
Но только двое из них подходят к причастию. Остальные остаются на своих местах с опущенными головами. Я смотрю на жену диакона. Несмотря на то что ее голова опущена, я вижу слезы на ее щеках. Ее подбородок дрожит в попытках удержать слезы.
Я думал, что после мессы люди задержатся в зале, чтобы поговорить со мной. Но все они уходят и оставляют меня в одиночестве убирать вещи, которые я использовал для службы. Я снимаю псевдоепитрахиль и складываю ее аккуратно, как будто она настоящая, одно из тех расшитых и позолоченных одеяний, которые придавали мессе особую атмосферу. Потом я съедаю гостии, чтобы быть уверенным в том, что они не будут осквернены.
Этого я никогда не понимал. Что может быть худшим осквернением, чем пропускать освященный хлеб и вино по телу, чтобы затем извергнуть их как мочу и кал?
Но я научился подчиняться. Церковь — не демократический институт.
Опустошив креманку, я несколько мгновений колеблюсь, размышляя, что с ней делать. Она довольно тяжелая и сделана из металла, похожего на серебро. По ее форме невозможно определить ее возраст. Долгие годы использования исцарапали ее поверхность, но внутренняя часть еще блестит. В одно мгновение, пока я держу ее в руке, мне приходит в голову глупая мысль, что эта чаша могла бы быть Граалем.
Чья-то рука тихо стучит в дверь.
— Войдите, — говорю я.
Показывается лицо пожилой диаконовой жены.
— Можно войти, святой отец?
— Конечно. Входите, пожалуйста.
Это очень маленькая женщина. Когда-то она была не такой. Может, она даже была красива. Но теперь она напоминает сухое деревце.
Вблизи я замечаю, что она вовсе не стара, как мне показалось сначала. Она, видимо, немногим старше меня. Все дело только в усталости. И усталости не только физической.