Король без завтрашнего дня
Шрифт:
Вот так изобличает Людовик XVI все десять столетий правления Капетингов.
С появлением Генеральных штатов, учрежденных Национальным собранием, с победой третьего сословия, фактически осуществившего государственный переворот, король понял, что теперь он монарх лишь до поры до времени. В конце концов, пятнадцать лет правления — совсем немало для человека, который совершенно не стремился к власти. Но теперь он хотел передать страну хорошему, честному монарху, любимому своим народом. Он представлял себе Нормандца в десять, потом в пятнадцать лет, пышущего здоровьем и полного рассудительности — воплощенную надежду европейской славы. И американской — почему бы и нет? С войнами покончено; если правитель богат и могуществен — войны ему не нужны. Когда этот красивый и умный
Людовик-трус, Людовик-слабак, предавший свою честь и свое королевство, Людовик-рогоносец готовил будущий истинный триумф династии Бурбонов. Без единой капли пролитой крови.
Слезы скорби по умершему сыну сменялись вдохновенными размышлениями об этом невиданном проекте. И осуществиться он был должен единственно в силу доброты и самоотречения короля и таланта аббата д’Аво. Король чувствовал, как в нем загорается фанатизм, стремление к мученичеству. Он молился о том, чтобы его мир, который эти Генеральные штаты вот-вот готовы были на него обрушить, стал для его сына грудой живописных руин, пригодных лишь для того, чтобы в свое удовольствие карабкаться по ним.
В конце июля 1789 года, когда он уже знал, что обречен, его по-прежнему воодушевляла мысль о том, чтобы сделать будущего Людовика XVII величайшим из всех королей династии.
~ ~ ~
Толпа, прибывшая из Парижа, не стала сжигать дворец — как это делалось в те дни почти по всей Франции, — но парк не пощадила. Игрушечная деревушка Марии-Антуанетты была разрушена.
На следующее утро Нормандец, выйдя на прогулку, увидел разоренный парк. Он не заплакал, потому что все на него смотрели, лишь потребовал, чтобы нашли хоть пару яиц для омлета на завтрак его матери-королеве. Еще две недели назад это сочли бы детским капризом, но теперь, когда он стал дофином, все тут же принялись за поиски. Люди всегда чувствуют себя увереннее, когда есть кому повиноваться, — даже если речь идет о четырехлетнем ребенке. Особенно если речь идет о четырехлетнем ребенке. С высоты своего новообретенного величия Нормандец взирал на лихорадочную суету служанок и пажей.
Нашлись яйца, молоко, малина. Потом Нормандец попросил Полину помочь ему привести в порядок его сад, вытоптанный этими злодеями. Герцогиня де Турзель напомнила дофину, что ему нужно идти на урок.
— А если я не хочу?
— Тогда мне придется взять вас за руку, месье, и силой отвести в кабинет для занятий.
— А я буду кричать! Меня услышат на террасе. И что скажет мама?
— Скажет, что вы нехороший ребенок. И отправит вас спать раньше положенного.
Нормандец принялся хныкать — вначале не всерьез, но понемногу увлекся собственным притворством и наконец расплакался от души. Собравшиеся взрослые застыли в молчании. Полина в глубине души была возмущена жестокостью своей матери. Но мадам де Турзель держалась как ни в чем не бывало.
Появилась королева. Ребенок устремился к ней.
— Мама! Знаете ли вы, кого дали мне в гувернантки? Саму мадам Суровость! Я ее не хочу!
И, повернувшись к аббату д’Аво, добавил:
— Я готов идти на урок.
На следующий день королева составила письменную рекомендацию для мадам де Турзель, которую недавно назначила гувернанткой дофина вместо герцогини де Полиньяк, уехавшей за границу.
«Моему сыну четыре года и четыре месяца без двух дней. Он такой же, как все крепкие и здоровые дети: непоседливый, взбалмошный, вспыльчивый; но вместе с тем он добрый ребенок, нежный и даже ласковый, если не позволять, чтобы гнев завладевал им. Он обладает чрезмерным самолюбием, но, если направлять это свойство в правильное русло, оно сможет пойти ему на пользу. Он всегда выполняет то, что пообещал. Но он очень несдержан и болтлив, легко повторяет все, что услышит, и часто выдумывает небылицы, при этом без всякого умысла солгать. Пожалуй, это его самый большой недостаток, который, конечно же, нужно исправить.
Аббат д’Аво, возможно, хороший учитель чистописания, но в остальном он оставляет желать лучшего… неделю назад до меня дошли слова этого недостойного аббата, свидетельствующие об его неблагодарности — что не прибавило мне симпатий к нему».
Передавая это письмо герцогине де Турзель, Мария-Антуанетта добавила: «Отдаю на хранение добродетели то, что доверила дружбе». Прекрасная фраза, упомянутая во многих исторических свидетельствах, за исключением мемуаров самой герцогини де Турзель, которая, казалось бы, должна была запомнить ее лучше остальных.
Знакомясь с воспоминаниями той эпохи, написанными людьми одного круга, жившими одновременно в Версале, то и дело наталкиваешься на противоречия, неточности, преувеличения. Невозможно воссоздать истинную картину событий. Приходится домысливать, воображать ту среду. По стилю письма можно судить о действующих лицах. «Отдаю на хранение добродетели то, что доверила дружбе». Кто сейчас так говорит?
Что точно известно — версальский дворец в те дни обезлюдел. Уехал даже граф Артуа. Когда парижские толпы устремились в Версаль, граф Прованский хотел отдать приказ, чтобы по ним стреляли из пушек. Он был в этом не одинок. Никто во дворце не мог понять, почему король позволил увезти себя в Париж, как он мог подчиниться этой крикливой злобной черни. Аристократы покинули Версаль не потому, что боялись Революции, а потому, что не верили, что Людовик XVI сможет их защитить. Впрочем, король не удерживал дворян.
С их отъездом жизнь во дворце почти замерла. Те, кто остался — больше по необходимости, чем по убеждению, — чувствовали себя приговоренными. Они были узниками, задыхающимися от жары, парализованными ожиданием. Было жарко, влажно, душно.
Мария-Антуанетта узнавала дворец таким, каким он был сразу после ее прибытия, девятнадцать лет назад: перешептывания в коридорах, слежка и боязнь чужой слежки. Последней же модой стала переписка с использованием симпатических чернил: длинные письма тем, кто уехал, и дневниковые записи — для себя, чтобы лучше разобраться в том, что происходит. Эти записи были для нее все равно что щипки, помогающие убедиться, что происходящее не сон. Даже два века спустя эти свидетельства времени не могут оставить никого равнодушным.
«Истина и ложь стремятся к одной и той же цели», — утверждал Поль Валери.
Когда Эбер обнародовал свой «Визит папаши Дюшена в Версаль» — это была ложь, выдумка, гротеск, но при этом он стремился к той же цели, что и Моррис Гувернер [6] или Шатобриан: постичь реальность.
Все лето 89-го года Эбер продолжал печь свои тексты для театра марионеток, но еще не начал издавать газету. Персонажи, похожие на папашу Дюшена, были повсюду. Для Эбера это было не самое приятное время.
6
Гувернер, Моррис (1752–1816) — один из выдающихся государственных деятелей США времен войны за независимость, друг Джорджа Вашингтона, в 1792–1794 годах посол США во Франции, впоследствии сенатор.
~ ~ ~
Анри с трудом жевал свой бифштекс: жесткое, как подошва, мясо, насквозь пропитанное уксусом. Он попросил не добавлять кетчуп, но не мог предвидеть, что уксуса, словно ради компенсации, будет с избытком.
Ресторан «Альма» славился очень хорошей кухней в 1980-е годы, и даже в 1990-е, как помнил Анри, здесь кормили еще прилично, но сейчас ему приходило на ум лишь слово «тошниловка», — и он действительно испытывал тошноту. Несколько раз его приглашали сюда пообедать кино- и телепродюсеры, но все предлагаемые ими проекты заканчивались ничем. Анри помнил об этом, он не забыл ни одной из этих бесплодных авантюр, ради которых задаром вкалывал. Но, по крайней мере, хоть обеды были что надо. Или ему тогда так казалось? Может быть, ему кружила голову обстановка и клиентура этого заведения, а заодно сам факт, что каждый раз он оказывался в лестной ситуации писателя, которого любят, и сценариста, которому доверяют.