Королеву играет свита
Шрифт:
Со временем она стала куда лучше разбираться в причинно-следственных связях мироздания. Кроме того существа, к которому она сохранила странную, не поддающуюся разуму приверженность, рядом обитало и другое существо. От него и пахло не сладковатым ароматом молока, мешавшимся с естественным тоном кожи, а резким, грубым запахом животного. Да и на ощупь оно тоже отличалось от привычной женственной мягкости.
(Юра брал дочку из кроватки и, прижимая к себе, ходил по комнате, со странным удовольствием вдыхая детский аромат, похожий на запах маленького дикого зверька.)
Это
(— Я не могу, она кричит все время, — роняя голову на грудь, шептала измученная от вечного недосыпания Нина.
— Ее нужно просто покачать, и она успокоится, — шептал Юра, с трудом разлепляя запаянные сладким сном глаза.
— Ну так покачай сам! Я целыми днями таскаю ее на руках, пока ты с приятелями шляешься по кабакам…
— Ладно-ладно, покачаю. Но потом твоя очередь…
— Хорошо… — Нина, не успевая договорить, засыпает, а Юра, судорожно зевая, курсирует по комнате и безбожно перевирает известную мелодию про кота…)
Когда ужасные первые месяцы самостоятельной жизни прошли, она почувствовала себя значительно увереннее. Да и тело ее постепенно стало более понятливым и послушным. Теперь она могла вертеть головой, чтобы глазами нащупать то теплое и мягкое существо, что придавало смысл ее жизни и, как ей казалось, именовалось мамой. Теперь она могла черными агатовыми глазами неотступно следить за ней и ловить миг, когда серые с темным ободком пятна посереди белого лунообразного лица обратятся к ней, чтобы заискивающе улыбнуться в ответ.
(— Ну, ну что смотришь? Небось опять надула, — укоряла дочку Нина и обреченно брела на кухню снимать с веревки еще влажные пеленки.
«Что за наказание такая жизнь», — вздыхала она про себя и валилась ничком на кровать, пряча выступившие горькие слезы.)
Теперь она чувствовала себя совсем уверенно, собственным опытом удостоверившись в верности поговорки, что не так страшен черт, как его малюют.
Теперь она осмеливалась криком требовать того, что ей полагалось по праву: еды, сухих пеленок, родительского внимания. Теперь в минуты самодовольной сытости, когда густая жидкость в желудке давала приятное чувство незыблемости миропорядка, она даже изредка осмеливалась считать, что мир и оба нужных ей существа были созданы специально для того, чтобы она могла безбедно и уверенно в нем существовать.
Она сидела в кроватке, крепко
(— Съемки начинаются в октябре, я еду! — твердит Нина.
— Ты с ума сошла, а как же ребенок?
— У ребенка, между прочим, есть отец!
— Прости, но я так и не научился кормить грудью.
— Есть молочные смеси!
— Молочные смеси вредны… Да и о чем мы говорим? Ты с ума сошла!
Ребенку еще нет и семи месяцев, а ты собираешься ее бросить!
— Я не собираюсь ее бросать, но у меня съемки. Кроме того, если моя обязанность сидеть дома на привязи, то тогда твоя обязанность приносить деньги.
А вот денег-то как раз у нас и нет!
— Хорошо, согласен. Я пойду на Сортировочную разгружать вагоны. Но учти, тогда ночью к Кате будешь вставать ты!
Нина ходит по комнате с насупившимся лицом, чувствуя, что разговор постепенно подходит к неудобному для нее компромиссу.
— Я тебя поставила в известность, — сообщает она холодно, как о решенном факте. — Двадцать пятого я уезжаю. Меня уже ждут.
Юра бессильно опускается на диван и сжимает пальцами виски. Он больше ничего не может возразить.
Нина фыркает, ей опять кажется, что он собирается плакать, а плачущих мужчин она презирает.)
А потом случилось нечто ужасное… Она поначалу даже не поняла, в чем дело. То первое, обожаемое ею существо внезапно исчезло, а второе теперь не могло компенсировать потери даже своей многократно усилившейся нежностью.
Отныне вместо огромной и мягкой груди, которую было так приятно перебирать пальчиками, точно играя на клавесине, ей тыкали в рот холодную, воняющую резиной соску. Она с гневом отворачивалась, рыдала, призывая мать, но понапрасну — мать не приходила. А то, другое существо только и могло бестолково гладить ее по головке и ронять горячие капли солоноватой, совершенно невкусной жидкости ей на лицо.
Первые дни разлуки были мучительны. Ей даже стало казаться, что то самое одиночество, от которого она бежала первые дни своей короткой жизни, наконец настигло ее и вскоре потопит ее в пучине безграничного отчаяния. Она плакала без слез, огорченно морща крошечное лицо, отчего оно становилось похожим на печеное яблоко.
Однако постепенно она свыклась со своим обедненным существованием, стараясь выкинуть из неожиданно длинной и привязчивой памяти предавшего ее человека, который доныне был центром ее микрокосмоса. Но забыть было нелегко.
Ведь ощущения, впечатанные еще до рождения в мозг неизвестным типографом, постоянно напоминали ей о случившемся. Во сне она то и дело просыпалась от собственного звучного чмоканья губ, а во время кормления, когда вонючая резина соски тыкалась в беззубые, покрасневшие в ожидании зубов десны, ее руки невольно начинали шарить в пространстве и, наткнувшись на жесткую, пропахшую табаком ткань отцовской рубашки, бессильно замирали.