Коронка в пиках до валета. Каторга
Шрифт:
– А кто был этот Борис Годунов-то, которым тебя назвали?
– А кто ж его знает!
За что был сослан Борис Годунов первоначально на каторгу, он «никому не открывается». В Сибири, уже беглым, он был знаменит как «охотник на людей»: грабил и резал богомолок.
Об этом времени старик вспоминать любит, и когда вспоминает, по губам его ползет широкая, чувственная улыбка.
– Много их, богомолочек-то, по трактам ходит. Живился.
Заведешься в такой местности, караулишь. Сидишь за кустом, поджидаешь. Идет богомолочка к угодникам, другая бывает такая, что
Старик смеется.
– Выпорхнешь из кустов да за глотку. Ну, пользуешься около нее, да пером (ножом) либо по дыхалу проведешь, либо в бок кольнешь. Готово. Пошаришь. С деньжонками богомолочки-то ходят. Своим угодникам на свечки несет, из деревни за упокой родителей дадено. С деньжонками. Хлебца у нее в котомочке возьмешь, пожуешь – вот я и сыт.
– И где же все это, на дороге?
– Зачем на дороге, – в кустах. Возьмешь только на дороге. А потом за ноги, куда подальше в тайгу оттащишь. Нельзя близко оставлять, смердить богомолка будет, – живо на след нападут. Пойдет слух, что в таких-то местах такой завелся; ходить опасаться будут. Это все по весне делалось да по осени, когда отожнутся. Тут бабы к угодникам и ходят.
– А лето?
– Лето гуляешь. Богомолкины деньги есть. А зиму спервоначала тоже гуляешь, а потом в работниках где живешь, аль-бо поймаешься, в тюрьме бродягой сидишь. А весна – опять по кустам пошел… По карциям-то (карцерам) сидя, я и ослеп – от темноты да от вони.
И слепой, он страшный картежник. Занимается ростовщичеством и из «отцов» один из самых безжалостных. Держит около себя в черном теле старика и через него же в карты играет.
– Обманывают небось старика Годунова? – спрашивал я.
– Да поди обмани его! Он каждую карту на ощупь узнает.
Рядом с ним гроза всей богадельни – Мариан Пищатовский. Пищатовскому всего лет сорок пять. Он приземист, скуласт, широкогруд страшно, настоящий Геркулес. Казенное белье ему всегда узко, и сквозь рукава обрисовываются мускулы необыкновенных размеров. Силен он баснословно. Тих и кроток как овца. Но он эпилептик, и, когда начинается с ним припадок, все в ужасе бегут от него.
Благодаря своей болезни он и в каторге.
По словам Пищатовского, всегда он страдал головокружением и «потом ничего не помнил». Попав в военную службу, он страшно тосковал по родине, тут «с ним это самое делалось». Однажды, сам не помнит как, он избил унтер-офицера. Здесь, в каторге, он однажды бросился на конвойного. Конвойный ударил его штыком в живот. У Пищатовского прямо страшный шрам на животе, и доктора понять не могут, как он остался жив. Пищатовский согнул ружье.
– Я в те поры, – говорит, – страх какой сильный бываю!
В каторге Пищатовскому приходилось ужасно. В припадках он все крошил вокруг себя, и арестанты – «одно против меня средство», говорит он – накидывались на Пищатовского скопом и били его, пока не станет как мертвый.
Так тянулась его поистине «каторга», пока Пищатовскому не помог трагикомический случай.
Тюрьму, где он содержался, посетило одно из начальствующих лиц. Когда Пищатовский в здравом уме и твердой памяти, он, как я уже говорил,
Он подошел к начальствующему лицу, поклонился и заявил:
– А ведь я вас подстрелить хочу… Разумеется, тот от Пищатовского в сторону:
– В кандалы его! Заковать! Пищатовский глядел, ничего не понимая:
– Чего это он?
Дело в том, что «подстрелить» на арестантском языке, значит – попросить милостыню.
Пищатовский и до сих пор дивится этому происшествию.
– Да он подумал, что ты его убить хочешь.
– Как же убить, коли я говорю «подстрелить»? Убить – это называется – пришить.
Пищатовского заковали в ручные и ножные кандалы и посадили в темный карцер. Тут с ним сделался припадок, и врачи объявили:
– Да как же его заковывать и в карцере держать? Ведь он эпилептик!
Пищатовского отправили в богадельню. О своих припадках он и говорить боится:
– Еще сделается!
По словам богадельщиков, никому спать не дает: по ночам вскакивает и ругается диким голосом.
Лицо у него доброе и несчастное. Язык весь искусан. Выражение лица такое, словно он боится, что вот-вот с ним что-то страшное случится. Подпускать его близко боятся: а вдруг!
– Он всех нас тут перебьет! – говорят старики.
– Чисто от чумы, от меня все бегут! – жаловался чуть не со слезами Мариан. – А ведь я смирный. Разве я кому что делаю? Я смирный.
Это всеобщее отчуждение, видимо, страшно тяготит и мучит несчастного Пищатовского.
Самые интересные из богадельщиков, или богодулов, как их зовут на Сахалине, конечно, клейменые.
Их уже мало. Это призрак страшной старины. Древняя история каторги. Когда еще клеймили: палач делал особым прибором на щеках и на лбу насечки: «К», «Т», «С», и затирал насеченные места черной краской.
– Сначала струп делался, а потом, как струп отваливался, буквы черные.
Из черных они от времени стали синими, и действительно страшно видеть эти буквы на лице человеческом. У некоторых вместо букв шрамы: вырезано или выжжено каленым железом.
– Зачем же это делали? Для бегов?
– Нет, для каких бегов? Все одно, увидят шрам на лбу да на щеках – значит, клейма были, вырезал. А так резали, аль-бо железом жгли, чтоб букв не было. Что ж это! Образа и подобия лишаешься! Друг на дружку глядеть было страшно. Чисто не люди.
История их всех удивительно однообразна.
Вот Казимир Крупов, 70-летний старик. Сослан был еще в николаевские времена, за убийство, на 10 лет. Пробыл на Каре 9 лет, не выдержал, бежал. Поймали, прибавили 15 лет срока.
Видя, что «все одно погибать приходится», – через 2 года снова бежал. Поймали – каторга без срока. Еще в 1892 году работал в руднике.
– Жизнь чисто нитка! – говорит он. – Никак не свяжешь.
Ты ее как связать хочешь, а она тебе рвется, а она тебе рвется.