Коронка в пиках до валета. Каторга
Шрифт:
Старший надзиратель подает смотрителю готовое уже распределение на завтра каторжных по работам.
– На разгрузку парохода столько-то. На плотничьи работы столько-то. На таску дров, бревнотасков… В мастерские… Вот что, паря, тут Икс Игрекович Дзет просил ему людей прислать огород перекопать.
– Людей нет, ваше высокоблагородие. Люди все в расходе.
– Ничего. Пошли шесть человек. Показать их на плотничьих работах. Да, еще Альфа Омеговна просила ей двоих прислать. Отказать невозможно. А тут этот контроль
Наряд кончен.
Начинается прием надзирателей.
– Тебе что?
– Иванов, ваше высокоблагородие, очень грубит. Ты ему слово, он тебе десять. Ругается, срамит!
– В карцер его. На три дня на хлеб и воду. Тебе?
– Петров опять буянит.
– В карцер! Все?
– Так точно, все-с.
– Зови рабочих.
Входит толпа каторжных, кланяются, останавливаются у двери. Среди них один в кандалах.
– Ты что?
– Подследственный. Приговор, что ли, объявлять звали.
– А! Ступай вон к писарю. Васильев, прочитай ему приговор. Писарь встает и наскоро читает, бормочет приговор.
– Приамурский областной суд… Принимая во внимание… самовольную отлучку… с продолжением срока… на десять лет! – мелькают слова. – Грамотный?
– Так точно, грамотный!
– Распишись.
Кандальный так же лениво, равнодушно, как и слушал, расписывается в том, что ему прибавили десять лет каторги.
Словно не о нем идет и речь.
– Уходить можно? – угрюмо спрашивает кандальный.
– Можешь. Иди.
– Опять убежит, бестия! – замечает смотритель.
По правилам каторги, «порядочный» каторжник всякий приговор должен выслушивать спокойно, равнодушно, словно не о нем идет речь. Не показывая ни малейшего волнения. Это считается «хорошим тоном». В случае особенно тяжкого приговора каторга разрешает, пожалуй, выругать суд. Но всякое «жалостливое» слово вызвало бы презрение у каторги. Вот откуда это «равнодушие» к приговорам. В сущности же, эти продления срока за «отлучки» их сильно волнуют и мучат, кажутся им чересчур суровыми и несправедливыми. «За семь дней – да десять лет!» Я сам видал каторжника, только что преспокойно выслушавшего приговор на пятнадцать лет прибавки. Разговаривая вдвоем, без свидетелей, он без слез говорить не мог об этом приговоре: «Погибший я теперь человек! Что ж мне остается теперь делать? Навеки уж теперь». И столько горя слышалось в тоне «канальи», который и «глазом не моргнет», слушая приговор.
– Тут еще приговор есть. Федор Непомнящий кто?
– Я! – отзывается подслеповатый мужичонка.
– Ты хлопотал об открытии родословия?
– Так точно.
– Ну, так слушай. Писарь опять начинает бормотать приговор.
– Областной суд… заявление Федора
– Носом, стало быть, не вышел? – горько улыбается Непомнящий. – Выходит теперь, что и я не я!..
– Грамотный?
– Так точно, грамотный. Только по вечерам писать не могу. Куриная слепота у меня. Меня и сюда-то привели.
– Ну, ладно! Завтра подпишешь! Ступай.
– Стало быть, опять в тюрьму?
– Стало быть!
– Эх, Господи! – хочет что-то сказать Непомнящий, но удерживается, безнадежно машет рукой и медленно, походкой слепого, идет к толпе каторжных.
Ни на кого ни приговор, ни восклицание не производят никакого впечатления. На каторге «каждому – до себя».
– Вы что? – обращается смотритель к толпе каторжных.
– Срок окончили.
– А! На поселение выходите? Ну, паря, до свиданья. Желаю вам. Смотрите, ведите себя чисто. Не то опять сюда попадете.
– Покорнейше благодарим! – кланяются покончившие свой срок каторжане.
– Опять половина скоро в тюрьму попадет! – успокаивает меня смотритель. – Тебе что?
Толпа разошлась. Перед столом стоит один мужичонка.
– Срок кончил сегодня, ваше высокоблагородие. Да не отпущают меня. С топором у меня…
– Топор у него пропал казенный, – объясняет старший надзиратель.
– Пропил, паря?
– Никак нет. Я не пью.
– Не пьет он! – как эхо подтверждает и надзиратель.
– Украли у меня топор-от.
– Кто же украл? Ведь знаешь небось? Мужичонка чешет в затылке.
– Нешто я могу сказать кто. Сами знаете, ваше высокоблагородие, что за это бывает, кто говорит.
– Ведь вот народец, я вам доложу! – со злостью говорит смотритель. – Воровать друг у друга – воруют, а сказать – не смей! Что ж, брат, не хочешь говорить – и сиди, пока казенный топор не найдется. Большой срок-то у тебя был?
– Десять годов!
– Позвольте доложить, – вступается кто-то из писарей, – деньги тут у него есть заработанные, немного. Вычесть, может, за топор можно.
– Так точно, есть, есть деньги! – как за соломинку утопающий, хватается мужичонка.
На лице радость, надежда.
– Ну, ладно! Так и быть. Зачтите за топор. Освободить его!
Ступай, черт с тобой!
– Покорнейше благодарим, ваше высокоблагородие!
И «напутствованный» таким образом мужичонка идет «вести новую жизнь».
Его место перед столом занимает каторжник в изорванном бушлате, разорванной рубахе, с подбитой физиономией.
– Ваше высокоблагородие! Явите начальническую милость! Не дайте погибнуть! – не говорит, а прямо вопиет он.