Коронка в пиках до валета. Каторга
Шрифт:
Отправили с ответственным предупреждением, что это за экземпляр.
Весь округ ждал.
– Что выйдет?
Но пусть об этом рассказывает сам энергичный смотритель.
– Выхожу из канцелярии. Смотрю, стоит среди арестантов тип этакий. Поза свободная, взгляд смелый, дерзкий. Глядит, шапки не ломает. [6] И все, сколько здесь было народу, уставились: «Что, мол, будет? Кто кого?» Самолюбие заговорило. Подхожу. «Ты что, мол, такой-сякой, шапки не снимаешь? А? Шапку долой!» Да как развернусь, – с ног!
6
Балад-Адаш
Балад-Адаш моментально вскочил с земли, «осатанел», кинулся на смотрителя: «Ты драться?»
Я развернулся – два. С ног долой, кровь, без чувств унесли. Поединок был кончен. Балад-Адаш укрощен.
– Думали потом, что он его зарежет. Нет, ничего, обошелся, – рассказывали мне другие чиновники.
– Плакал Баладка в те поры шибко. Сколько дней ни с кем не говорил. Молчал, – рассказывали мне арестанты.
Я видел Балад-Адаша. Познакомился с ним.
Балад-Адаш действительно исправился.
Его можно ругать, бить. Он дается сечь сколько угодно, и ему частенько приходится испытывать это удовольствие: пьяница, вор, лгун, мошенник, доносчик; нет гадости, гнусности, на которую не был бы способен этот «потерявший невинность» человек.
Лентяй – только и старается, как бы свалить свою работу на других.
Он пользуется презрением всей каторги и принадлежит к хамам – людям совсем уж без всякой совести, самому презренному классу даже среди этих подонков человечества.
Я спрашивал его между прочим и об «укрощении».
Балад-Адаш чуть-чуть было нахмурился, но сейчас же улыбнулся во весь рот, словно вспоминая о чем-то очень курьезном, и сказал, махнув рукой:
– Сильно мене мордам бил! Шибко бил!
Таков Балад-Адаш и его исправление.
Два одессита
Одесса дала Корсаковской тюрьме двух представителей.
Верблинского и Шапошникова.
Трудно представить две большие противоположности.
Верблинский и Шапошников – это два полюса каторги.
Если собрать все, что в каторге есть худшего, подлого, низкого, эта квинтэссенция каторги и будет Верблинский.
С ним я познакомился на гауптвахте, где Верблинский содержится по подозрению в убийстве с целью грабежа двух японцев.
Верблинский клянется и божится, что он не убивал. Он был свидетелем убийства, при нем убивали, он получил свою часть за молчание, но он не убивал.
И ему можно поверить.
Нет той гнусности, на которую не был бы способен Верблинский. Он может зарезать сонного, убить связанного, задушить ребенка, больную женщину, беспомощного старика. Но напасть на двоих с целью грабежа – на это Верблинский не способен.
– Помилуйте! – горячо протестует он. – Зачем я стану убивать? Когда я природный жулик, природный карманник! Вы всю Россию насквозь пройдите, спросите: может ли карманник человека убить? Да вам всякий
– Имеешь, значит, свою «специальность»?
– Так точно. Специальность. Вы в Одессе изволили бывать? Адвоката, – Верблинский называет фамилию когда-то довольно известного на юге адвоката, – знаете? Вы у него извольте спросить. Он меня в восемьдесят втором году защищал, – в Елисаветграде у генеральши К. восемнадцать тысяч денег, две енотовые шубы, жемчуг взял. Восемьсот рублей за защиту заплатил. Вы у него спросите, что Верблинский за человек, – он вам скажет! Да я у кого угодно что угодно когда угодно возьму. Дозвольте, я у вас сейчас из кармана что угодно выйму – и не заметите. В Киеве, на девятисотлетие крещения Руси, у князя К. – может, изволили слышать – крупная кража была. Тоже моих рук дело!
В тоне Верблинского слышится гордость.
– И вдруг я стану каких-то там японцев убивать! Руки марать, – отродясь не марал. Да я захотел бы что взять, я и без убийства бы взял. Кого угодно проведу и выведу. Так бы подвел, сами бы отдали. Ведь вот здесь в одиночке меня держат, – а захотел я им доказать, что Верблинский может, и доказал!
Верблинский объявил, что знает, у кого заложена взятая у японцев пушнина – собольи шкурки, – но для того, чтобы ее выкупить, нужно пятьдесят два рубля и «верного человека», с которым бы можно было послать деньги к закладчику.
Смотритель поселений господин Глинка, производивший следствие по этому делу, поверил Верблинскому и согласился дать пятьдесят два рубля.
– Сами и в конверт заклейте!
Господин Глинка сам и в конверт заклеил.
Верблинский сделал на конверте какие-то условные арестантские знаки.
– Теперь позвольте мне верного человека, которого бы можно послать, потому по начальству я объявлять не могу.
Ему дали какого-то бурята. Верблинский поговорил с ним наедине, дал ему адрес, сказал, как нужно постучаться в дверь, что сказать.
– Смотри, конверт не потеряй!
И Верблинский сам засунул буряту конверт за пазуху.
– Выходим мы с гауптвахты, – рассказывал мне об этом господин Глинка, – взяло меня сомнение. «Дай, – думаю, – распечатаю конверт». «Нет, – думаю, – распечатаю, тот узнает, пушнины не даст». Или распечатать, или нет? В конце концов не выдержал – распечатал.
В конверте оказалась бумага. Верблинский успел «передернуть», «сделать вольт» и подменил конверт.
Бросились сейчас же его обыскивать: сорок два рубля нашли, а десять так и пропали, как в воду канули.
– За труды себе оставил! – нагло улыбается Верблинский. – За науку! Этакого маху дали! А! Я и штуку-то нарочно подстроил. Мне не деньги нужны были, а доказать хотелось, что я, в клетке, взаперти, в одиночке сидючи, их проведу и выведу. И вдруг я этакую глупость сделаю – людей резать начну!
– Да ты видел, как резали?
– Так точно. Видел. Я сторожем поблизости был. Меня позвали, чтоб участвовал. Потому иначе донести бы мог. При мне их и кончали.