Короткая пятница и другие рассказы (сборник)
Шрифт:
Долгие годы Зейдл работал над своим трактатом и никак не мог его закончить. Его требования к себе были так высоки, что он постоянно находил изъяны в уже сделанной работе, и чем дальше продвигался вперед, тем этих изъянов становилось больше. Он писал, зачеркивал, переписывал, рвал и писал снова. Его папка распухла от различных цитат, заметок и выписок, но свести их воедино Зейдл не мог. После постоянно многолетнего напряжения он так запутался, что уже и сам не мог понять, где правда, а где ложь, где есть смысл, а где только бессмыслица, что будет угодно церкви, а что воспримут как ересь. Он не верил больше в то, что называл истиной и ложью. Тем не менее он продолжал работать, и в голову ему приходили все новые и новые идеи. Он так часто обращался к Талмуду, что чем больше погружался в его глубины, тем больше делал пометок на полях, чем больше списков сверял, тем сложнее ему было решить, пишет ли он свой труд против или в защиту Талмуда. Со временем он прочел книги о судах над ведьмами, отчеты о девушках, уличенных в связи с Сатаной, документы инквизиции —
Постепенно золотые монеты в мешочке, который Зейдл всегда носил на груди, иссякли. Его лицо пожелтело, как пергамент. Взгляд потух. Руки дрожали, как у старика. Сутана запачкалась и обтрепалась. Надежда прославиться исчезла. Он стал жалеть и о своем обращении. Но обратного пути уже не было: во-первых, он больше не верил ни в одну религию, а во-вторых, существовал закон, по которому христианина, решившего перейти в иудаизм, следовало сжечь на костре.
Однажды, когда Зейдл сидел в Краковской библиотеке и изучал очередной старинный манускрипт, свет перед его глазами померк. Сначала он было решил, что уже наступили сумерки, и спросил у монаха, почему никто не зажигает свечей. Но когда услышал в ответ, что на улице все еще белый день, понял, что ослеп. До дома Зейдл добрался только с помощью монаха. С этого времени он стал жить в темноте. Боясь, что вскоре все его деньги совсем закончатся и он останется без гроша так же, как уже остался без зрения, Зейдл, после долгих колебаний, решил стать нищим у какой-нибудь краковской церкви. «Я потерял и этот мир, и иной, — рассуждал он. — Так что толку в гордости? Если пути вверх нет, надо идти вниз». Так Зейдл, сын Зандера, он же Бенедиктус Яневский, занял свое место среди нищих на паперти краковского собора.
Сперва церковники еще как-то пытались ему помочь. Они предложили ему место в монастыре, но Зейдл не желал становиться монахом. Он хотел по-прежнему спать в одиночестве у себя на чердаке и носить на груди мешочек с золотыми монетами. Не захотел он быть и служкой в алтаре. Сначала некоторые студенты семинарии останавливались на паперти, чтобы поговорить с ним об ученых материях. Но вскоре все о нем забыли. Зейдл нанял старуху, которая должна была по утрам приводить его на паперть, а вечером отводить обратно домой. Она же каждый день готовила ему горшок каши. Добросердечные прихожане давали ему милостыню, и ему даже удалось отложить кое-что на черный день. Мешочек снова потяжелел. Другие нищие высмеивали его, но Зейдл никогда не отвечал на их насмешки. Часами он стоял на коленях, с закрытыми глазами, непокрытой головой, в застегнутой на все пуговицы сутане. Его губы шевелились не переставая. Прохожие думали, что он молится христианским святым, но на самом деле он читал Гемару, Мишну и псалмы. Христианская теология забылась быстро, а то, что он учил еще в юности, осталось. На улице всегда было шумно: по булыжной мостовой ехали повозки, ржали лошади, слышались крики извозчиков, щелкали кнуты, смеялись девушки, плакали дети, женщины окликали друг друга по имени, о чем-то громко говорили и отпускали непристойные шуточки. Зейдл замолкал только для того, чтобы вздремнуть, опустив голову на грудь. У него не осталось никаких мирских желаний, последней и единственной страстью было: узнать истину. Существует ли Создатель или мир всего лишь комбинация атомов? Есть ли душа или человеком управляет только разум? Будет ли после смерти наказание и воздаяние? Есть ли субстанция или все сущее иллюзорно? Солнце опаляло его, дожди мочили его, голуби капали на него, но Зейдл не замечал всего этого. Утратив последнюю свою страсть, гордыню, он утратил и интерес к материальному миру. Иногда он спрашивал себя: «Неужели это я, тот самый Зейдл, которого когда-то называли чудом? Сын реб Зандера, лидера общины? И у меня на самом деле была жена? И до сих пор в этом мире живет кто-то и помнит меня?» Зейдлу казалось, что все это было неправдой. Ничего такого никогда не было, а следовательно, и вся реальность была одной огромной иллюзией.
Однажды утром, когда старуха, как всегда, забралась на чердак к Зейдлу, чтобы отвести его на паперть, она увидела, что он заболел. Подождав, пока он уснет, она тихонько стащила его мешочек с монетами и убежала. Даже в бреду Зейдл понял, что его ограбили, но ничего не мог поделать. Его голова, тяжелая как камень, лежала на соломенной подушке. Ноги дрожали. Суставы болели. Все изможденное тело охватил жар. Он просыпался и снова засыпал, просыпался и засыпал. Очнувшись в очередной раз, он уже не мог понять, день сейчас или ночь. С улицы доносились громкие голоса, крики, стук копыт, звон колоколов. Зейдл решил, что там устроили языческий праздник, с трубами и барабанами, дикими животными, непристойными танцами и жертвоприношениями. «Где я?» — спрашивал он у самого себя. Он не мог вспомнить название города и забыл даже, что живет в Польше. Возможно, это были Афины, Рим или даже Карфаген. «Какой сейчас век?» — недоумевал он. В его воспаленном мозгу проносились мысли о веках до Рождества Христова. Эти мысли быстро его утомили. И только один вопрос по-прежнему не давал покоя: «Неужели эпикурейцы правы? И я умру, так ничего и не узнав? И исчезну навеки?»
В этот самый момент на чердаке материализовался я, Искуситель. Несмотря на свою слепоту, Зейдл меня увидел.
— Зейдл, — сказал я, — готовься, пришел твой последний час.
— Это ты, Сатана, Ангел Смерти? — спросил неожиданно чем-то обрадованный Зейдл.
— Да, — ответил я ему. —
— Куда ты заберешь меня? — спросил он.
— Прямиком в Геенну.
— Если есть Геенна, значит, есть и Бог, — прошептал Зейдл.
Губы его дрожали.
— Это ничего еще не доказывает, — возразил я.
— Нет, доказывает, — ответил он. — Если существует Ад, существует и все остальное. Если ты реален, значит, и Он реален… Теперь можешь делать со мной все, что захочешь. Я готов.
Я достал свой меч, прекратил его агонию и, вырвав когтями душу Зейдла, потащил ее в иной мир, окруженный целой стаей демонов. В Геенне Ангел Разрушения уже раздувал огонь под углями. А у порога стояли два веселых чертенка, наполовину из смолы, наполовину из огня, в треугольных шляпах и с длинными хвостами. Увидев нас, они чуть не умерли со смеху. «Смотри, — сказал один из них другому, — да это же Зейдлус Первый, ешиботник, который хотел стать Римским Папой».
СВАДЬБА В БРАУНСВИЛЛЕ
1
Доктор Соломон Марголин с самого начала не хотел идти на эту свадьбу. Конечно, она была назначена на воскресенье, выходной день, но ведь Гретель была абсолютно права, что воскресный вечер — единственный за всю неделю, когда они могут побыть вместе. Теперь же пропадал и он. Обязательства перед общиной часто вынуждали его жертвовать вечерами, принадлежавшими ей. Сионисты включали его в состав своих комитетов, его избрали членом правления Еврейского научного общества, сделали соиздателем академического Еврейского ежеквартальника. И хотя он часто называл себя агностиком, или даже атеистом, тем не менее все эти годы он исправно таскал Гретель на седеры к Аврааму Мехлесу из Сенчимина. Доктор Марголин бесплатно лечил раввинов, эмигрантов и еврейских писателей, помогал им с лекарствами, а если требовалось, то и с местом в госпитале. Когда-то он регулярно посещал Сенчиминское землячество, занимал там какие-то посты и ходил на все устраиваемые им праздники. Сейчас замуж выходила Сильвия, младшая дочь Авраама Мехлеса. Как только им принесли приглашения, Гретель заявила: она еще не сошла с ума, чтобы тащиться на чью бы то ни было свадьбу в этот дикий Браунсвилль. А если он, Соломон, хочет туда поехать, есть там ужасную жирную еду и вернуться домой не раньше трех часов ночи — это его право.
Доктор Марголин был вынужден признать, что его жена в чем-то, безусловно, права. Когда он еще сможет выспаться? Ему надо быть в госпитале уже в понедельник утром. К тому же он сидит на диете и не может есть жирную пищу. А на таких свадьбах всегда подают только жирное. Он прекрасно знал все отрицательные стороны подобных торжеств: англизированный идиш, идишированный английский, ужасная музыка и дикие танцы. Там нарушаются все еврейские законы и обычаи; мужчины, не соблюдающие обрядов иудаизма, одевают на головы ермолки, а раввины и канторы подражают христианским священникам. Каждый раз, когда он брал с собой на свадьбу или бар-мицву Гретель, его сжигал стыд. Даже она, рожденная христианкой, могла видеть вырождение американского иудаизма. Так что лучшее, что он мог теперь для нее сделать, — это отправиться на праздник в одиночестве.
Обычно в воскресенье после завтрака они вдвоем ходили на прогулку в Центральный парк, а иногда, когда позволяла погода, доходили и до Палисайда. Но сегодня Соломон Марголин не хотел вставать рано. Давно прошло то время, когда он принимал активное участие в делах Сенчиминского землячества; сам город уже успел превратиться в груду развалин. Все его родственники там были замучены, сожжены, убиты в газовых камерах. Многие сенчиминцы спаслись и позднее перебрались из лагерей в Америку, но в основном это были молодые люди, которых он, Соломон, не знал на прежней родине. Сегодня ночью все они соберутся вместе: сенчиминцы со стороны невесты, терешпольцы со стороны жениха. Он знал, как они будут докучать ему, укорять в том, что редко появляется, намекать на эгоизм. Как фамильярно вести себя, бить по спине и тащить танцевать. Что ж, пусть так, но он должен пойти на свадьбу Сильвии. Ведь и подарок уже послан.
День занимался серый и мрачный, уже с утра похожий на сумерки. Всю ночь шел снег. Соломон Марголин надеялся хорошо выспаться сегодня, но, к несчастью, проснулся даже раньше, чем обычно. Наконец он встал. Побрился, внимательно осмотрев свое отражение в зеркале, и подровнял седые волосы на висках. Сегодня он выглядел старше своих лет: с мешками под глазами и избороздившими лицо морщинами. В его чертах проступала какая-то изможденность. Нос казался длиннее и острее, чем обычно, с обеих сторон рта залегли складки. После завтрака он растянулся на софе в гостиной. Оттуда он мог видеть Гретель — увядшую блондинку средних лет, — гладившую белье на кухне. Короткая нижняя юбка открывала ее мускулистые, как у танцовщицы, икры. Они познакомились в берлинском госпитале, где Гретель работала сиделкой. Один ее брат был нацистом и умер от тифа в русском лагере для военнопленных. Другого, коммуниста, застрелили нацисты. Старый отец доживал свои дни в доме другой дочери, в Гамбурге, и Гретель регулярно высылала ему деньги. Здесь, в Нью-Йорке, она сама стала почти еврейкой. Она дружила с еврейскими женщинами, состояла в «Хадассе», изучала законы еврейской кухни. Даже ее беды стали еврейскими, и она постоянно оплакивала Катастрофу. Она заказала себе участок рядом с мужем, в той части кладбища, которая принадлежала Сенчиминскому землячеству.