Космополит. Географические фантазии
Шрифт:
Только тот бык, который утвердился в царственном статусе, заслуживает право на поединок. Прежде чем сразиться с быком, человек должен признать в нем равную себе личность. Как и мы, бык не может избежать смерти, но, как и мы, он волен выбрать виражи, ведущие к ней.
Коррида — та же дуэль, где джентльмен не скрестит шпаги со слугой, ибо подневольный человек лишен достоинств свободного. Равноправным соперником быка делает свобода воли, а не тупая сила — никому ведь не придет в голову драться с трактором.
Животными, впрочем, тоже можно управлять, как лошадью. Их можно стричь, как овец, доить, как коров, есть, как свиней, и разводить, как кроликов.
Бык таинственен и непредсказуем, как природа, которую он воплощает. Это — та же природа, что заключена в нас. Чтобы верно понять смысл поединка, представим себе, что бык — рак, с которым надо бороться не на больничной койке, а на безжалостно залитой солнцем арене.
Сражаясь с быком, мы сводим счеты со своим прошлым. Бык — зверь, которым был человек. Чтобы мы об этом не забывали, на арену выходит тореро.
Если угодно, матадор — антибык: предел рафинированной цивилизации. С трибуны он выглядит аккуратной шахматной фигуркой. Сложный и дорогой наряд, доносящий до нас моду прекрасного просветительского века, символизирует красоту и порядок. Узорчатый жилет, белые чулки, тугие панталоны — от золотого шитья на матадоре нет живого места. Так выглядел Грибоедов в парадном мундире посланника. По песку, конечно, лучше бы бегать в трусах и кроссовках, но именно неуместность костюма оправдывает его старомодную роскошь. Мы не требуем фрака от футболиста, однако ждем его от гробовщика. Мистерия убийства достойна торжественных одежд. К тому же матадору должно быть не удобно, а страшно.
На арену матадор выходит не спеша, давая себя разглядеть и собою насладиться. Все мужчины ему завидуют, все женщины его любят. Он — избранник человеческого рода, честь которого ему предстоит защищать. Матадор должен показать, чего стоит не вооруженный наганом разум, когда он остается наедине с природой.
В такой перспективе коррида не имеет ничего общего со спортом — она глубже его. Говоря проще, коррида нас пугает. Как романы Достоевского, она не может обойтись без убийства.
Тавромахия — это искусство парадной смерти. Без нее матадорские фуэте теряют смысл, как ласки без оргазма. Только смерть, наделяя инфернальной глубиной карнавальные шалости, придает корриде вес и значение. Но неуклюжее убийство — позорная казнь. Нет ничего страшнее неумелого палача. Мучая зрителей больше быка, он колет врага, пока тот не истечет кровью, освободив нас от зрелища своих страданий. Бедная коррида, которой часто довольствуются в Латинской Америке, не имеет право на существование. Как всякая нищета, она унижает не только тех, кто от нее страдает. Удавшуюся корриду должен завершать удар, оправдывающий смерть.
Вы догадываетесь о том, что дело подходит к концу, по аскетической серьезности происходящего. На арене прекращается многолюдная суета. Кончилось время опасных игр. Сорвав овации, матадор уже показал себя, но лишь последнее испытание делает его достойным своей профессии. До сих пор он пленял выучкой, мастерством и смелостью, теперь он должен проявить характер. Отбросив эффектные позы, забыв о себе и зрителях, он стоит как вколоченный, вызывая быка на атаку.
Бык не выдерживает первым. Нагнув рога, он бросается в бой со стремительностью ядра и инерцией поезда. Сдержать этот приступ может лишь то, что сделало человека царем природы: воля и интуиция. Первая нужна, чтобы не дрогнуть, дожидаясь нужного момента, вторая — чтобы
В момент высшей сосредоточенности все движения приобретают обманчивую замедленность. Кажется, что матадор остановил время. Вошедшая до рукояти шпага убивает быка раньше, чем он об этом узнает. Продолжая порыв, туша еще несется вперед, но это уже не крылатый порыв, а судорога трупа. Бой завершился смертью одного и победой обоих.
Трудно спорить с теми, кто считает корриду варварским зрелищем. Живая окаменелость, коррида — машина времени, переносящая к заре мира, когда люди боролись за существование не с собой, а с другими. Возвращаясь в эту героическую эпоху, коррида обнажает корни жизни и оголяет провода страсти. Поэтому я всем советую побывать на корриде, хотя далеко не каждому стоит на нее возвращаться.
Я, например, не собираюсь. Дело не в том, что мне больно смотреть на быка. Я даже не против поменяться с ним местами, чтобы умереть легко и разом, как перегоревшая лампочка. Мне не жалко рожденного для этого часа быка. Он уходит в разгаре сил, красоты и ярости, сполна прожив свою жизнь. У быка не осталось дел и долгов, и шпага принесет ему меньше мучений, чем старость.
Мне, повторяю, не жалко быка. И на корриду я не пойду, сочувствуя не ему, а матадору. Каждый убийца наследует карму своей жертвы, и я слишком давно живу, чтобы выяснять отношения с природой. Ее голос звучит во мне все слабее. Мне б его не глушить, а расслышать.
Оммаж Каталонии
Ирине и Джорджу Руиз
Своим беспримерным взлетом Каталония обязана времени — ее прошлому и нашему будущему. Соперничая в древности с самой Испанией, Каталония так долго жила в подполье, что ее национальная культура обрела героический статус — уже потому, что была запретной. Память о диссидентском периоде придает всему каталонскому острую самобытность. И это — как раз та экзотичность, по которой тоскует наш век, готовый сдаться глобализму, если тот оставит ему отдушину. Чтобы примириться с универсальным будущим, нам нужно найти от него убежище. Обычно оно располагается вдали от центра.
Самые лакомые уголки сегодня встречаются на обочине. В Испании это, как уже понятно, — Каталония. В Британии — Шотландия с ее диковинным зверинцем: от чудовища Лох-Несс до квадратноголовых оркнейских коров. Во Франции — Прованс с наводящим счастливые сны ронским вином и ленивым тарасконским благодушием. В Канаде — провинция Квебек с ее вполне европейской столицей и упрямым нормандским населением, до сих пор говорящим на языке Рабле. В небольшой, казалось бы, Сербии я нашел антитезу шумному, как Москва, Белграду в тенистом Новом Саде, где стоят памятники известным масонам. Даже в двухмиллионной Латвии есть отдельный край — Латгалия, которую я нежно люблю, потому что благодаря ей женился.
Дело не в размерах, ибо, как все правдоподобные законы природы, этот действует при любом масштабе. Каждая страна включает собственную альтернативу — провинцию, которая делит со столицей ее державные, но не культурные атрибуты. Их отношения можно уподобить семейным, что подразумевает и кровную близость, и кровную вражду. Поняв наконец, что избежать второй проще, если не слишком настаивать на первой, умная политика культивирует различия, а не стирает их, как это всегда пытались сделать столица, церковь и школа.