Космополит. Географические фантазии
Шрифт:
Дело не в том, что я верю шарлатанам, я просто знаю, что они правы. В мире есть точки, где люди, а может, и звери, чувствуют себя лучше, чем всюду. В таких местах устраивают капища, строят церкви, основывают монастыри. В Сидоне открыли «Метафизический супермаркет».
Заправившись, мы отправились туда, куда все, — к Гранд-Каньону. Политически корректные гиды объясняют его происхождение двояко. Геологи утверждают, что полуторакилометровую пропасть миллионы лет рыла река Колорадо. Те, кто, как это водится в Америке, не верят в эволюцию, считают Каньон последствием библейского потопа.
Вторая версия мне нравится больше. Глядя с обрыва, понимаешь,
На заходе разноцветные утесы устраивают оптическую пляску. Обманывая зрение, смеясь над перспективой, они неслышно передвигаются, отменяя пространство, не говоря уже о времени. Каньон живет закатами и рассветами, старея на глазах одного Бога, в которого здесь легче верить: у такого зрелища должен быть автор.
Я убедился в этом тем же вечером, когда включил телевизор в мотеле. Молодой проповедник объяснял восторженной пастве, что каждый верующий разбогатеет, как Христос, который три года кормил апостолов, включая Иуду. Логика была на его стороне, но, не доверяя ни церкви, ни экономике, я остался при своих невыгодных заблуждениях. Может, и зря: 66-я вела в Лас-Вегас.
Вермонт!
Как много в этом звуке для сердца русского слилось. Когда-то здесь жил недостижимый, как Грааль, Солженицын, но и без него Вермонт — форпост нашего языка в Новом Свете. Хотя бы потому, что каждый год в этот штат приезжают сотни молодых американцев, чтобы дать торжественную клятву все лето говорить только по-русски. Так лучшая в Западном полушарии языковая школа колледжа Миддлбери прививает своим питомцам навыки лингвистического выживания. Их швыряют в воду, включая тех, кто совсем не умеет плавать.
— Как дела? — щебечут одни новички.
— Хорьошо, — отвечают другие.
А потом, исчерпав запас, молча улыбаются друг другу. Через неделю-другую, однако, русский язык пробивает себе путь, и беседа приобретает более осмысленные семантические очертания — как в разговорнике.
— Как дела? Ты любишь кашу?
— Каша — для Маши, я люблю Чехова.
Профессорам, особенно из отечества, труднее. Ведь они тоже поклялись ограничиться родным языком, обходясь без костылей английского. По опыту знаю, что в Москве это не просто.
— Люблю вкусно поесть, — сказал я там однажды интервьюеру.
— Топовые продукты, — бегло перевел он меня на русский, — составляют мой бренд.
Здесь это запрещено, и все говорят, словно персонажи Тургенева, только короче и веселее. Тотальное погружение в языковую среду распространяется на все сферы жизни — в классе и столовой, за флиртом и пивом, даже в сортире с русскими инструкциями. Раньше, впрочем, было еще хуже. Посетив Миддлбери в первый раз, я решил, что у кампуса болезнь Альцгеймера. На стене висела табличка «СТЕНА», на окне — «ОКНО», под ним — «ПОДОКОННИК». Идя по коридору, я избегал резких движений, чтобы не приняли за психа. Теперь, однако, по настоянию пожарных надписи сняли отовсюду, кроме щита с объявлениями: сусальные фантики «Аленка» и замусоленные от частого пользования правила распития спиртных, включая игристые, напитков.
Я не был здесь десять лет и сразу заметил перемены к лучшему. Числом учеников русская школа затмила и китайскую, и арабскую.
— Что вы хотите, — в ответ на комплимент объяснили мне профессора, —
— Славистика, — вздохнули мы, — дочь войны, хорошо еще, что «холодной».
Вооруженный этими знаниями, я осторожно вошел в аудиторию к аспирантам, отнюдь не похожим на филологов. Девушки — красивые и без очков, юноши — рослые и мускулистые.
— Какая ваша любимая русская книга? — спросил я всех для знакомства.
— «Дама с собачкой», — сказал один.
— «Дама с собачкой», — подхватила другая.
— «Дама с собачкой», — согласился третий.
— «Геополитика России», — сухо сказал четвертый, с короткой стрижкой.
— ОК, — подытожил я и, застыдившись заимствования, неуклюже перевел себя на русский: — Ладненько.
Дальше шло, как всегда: студентам — Бродский с Довлатовым, коллегам — анекдоты с библиографией. У костра, правда, больше не пели. Старые эмигранты, бежавшие от советской власти и знавшие все слова ее песен, вышли на пенсию, а новые предпочитают хору лепку пельменей.
За этим мирным делом славист-дипломат рассказывал, как из-за них проиграли Вьетнамскую войну.
— Управление советскими МиГами, — объяснил он, — оказалось не по силам субтильным вьетнамцам. Поэтому перед боевыми вылетами русские летчики, надеясь подкрепить союзников, кормили их сибирскими пельменями.
Настоящий Вермонт начинался за пределами колледжа, с Зеленых гор, давших штату французское имя и неотразимую внешность. Она покорила меня еще тридцать лет назад, когда я приехал сюда, чтобы познакомиться с Сашей Соколовым. Вместо адреса он продиктовал пейзажную зарисовку.
В этих живописных краях такое случается. Лев Лосев, первый раз приглашая в гости, сбился с перечня дорог и выездов на рощи, ручьи и пригорки. Слушая его, я почувствовал себя Красной Шапочкой. Соколов, однако, был лаконичен: назвав гору, он велел добраться до ее вершины. Там я его и нашел. В палатке стояло полено и ведерко с парафином. Тут, глядя в угол, чтобы не отвлекаться горными видами, он и сочинял.
Соколова можно понять. Конкурируя с нашим вымыслом, Вермонт затягивает, завораживает и меняет сырую реальность на магическую. Я, например, встретил верблюда. Рифмуясь горбами с холмами, он, перепутав широту и континенты, безмятежно пасся в ущелье, словно в оазисе. Боясь, что мне не поверят, я предъявил фотографию местным.
— Верблюд среди овец, — объяснили мне, ничуть не удивившись, — все равно что танк в отаре: отпугивает койотов.
— А что тут делают перуанские ламы? — пристал я, вспомнив других вермонтских зверей.
— Они охраняют перуанских же альпак.
— Ну а те зачем?
— Как зачем? Вы видели альпак? У них ресницы, как у звезд немого кино. И они ими хлопают!
Усвоив урок, я внимательно смотрел по сторонам вертлявой дороги, с которой содрали асфальт, чтобы сделать ее еще более проселочной. У обочины стояли пара коров и пара людей. Грудастая тетка в шортах и дед с белой, как у Хоттабыча, бородой. Я чуть не свернул шею, пытаясь понять, то ли это состарившийся хиппи, то ли век не брившийся фермер (слово «крестьянин» в Америке употребляется только по отношению к иностранцам). Видимо, он имел отношение к открывшемуся за поворотом органическому малиннику, где я запасся воском и медом из спрятанных среди кустов ульев.