Космополит. Географические фантазии
Шрифт:
— Медведи не донимают? — вспомнив Винни-Пуха, спросил я хозяйку.
— Наоборот, — обрадовалась она, — их туристы фотографируют.
Неудивительно, что в Америке выходит журнал «Вермонтская жизнь», наглядно доказывающий, что она здесь радикально отличается от любой другой. Веря этому, жители остальных сорока девяти штатов считают, что не побывать здесь — преступление. Подыгрывая собственной легенде, Вермонт, притворяясь еще большим захолустьем, чем является, угощает провинциальными достопримечательностями. Среди них — крытые мосты, круглые амбары и раскрашенные под мрамор деревянные колонны, украшающие школы, особняки и обязательно деревенский банк, который Бродский обозвал «Парвеноном», скрестив парвеню с Парфеноном.
Американские
Лучший из таких магазинов валяет ваньку в курортном Вудстоке. В отличие от нью-йоркского, вермонтский Вудсток отдан не хипстерам, а магнатам на отдыхе, начиная с Рокфеллеров. Купив обнищавший с окончанием индустриальной революции поселок, они сохранили его в полной неприкосновенности. Даже провода здесь зарыли в землю, чтобы не портить уютные ведуты. Гордясь званием лучшего из маленьких городов Америки, Вудсток так искусно имитирует пасторальную простоту и благородную бедность, что недвижимость тут дороже, чем в Москве и Манхэттене. Игрушка миллионеров, он напоминает версальскую ферму Марии Антуанетты.
Для завершения иллюзии главную улицу, которая бесхитростно называется Главной, венчает деревенский универмаг, торгующий всем вермонтским, а именно: березовыми дровами для буржуйки, кленовым сиропом для оладий, острым чеддером под пиво, подсадными утками для охоты и мухами для форелей. Лишь в дальнем углу, стыдливо прикрытые наивными фартуками и пестрыми календарями, стоят роскошные вина для опростившихся в Вермонте богачей.
Больше всех в Вермонте меня интересовал один человек, но он, к сожалению, умер, и я отправился туда, где он жил, точнее — гулял.
«Тропа Фроста» — памятник поэту, который любил по ней прохаживаться, разумеется, сочиняя стихи. В этом нас убеждают деревянные щиты с цитатами. Контекст предлагает природа. Познакомиться с ней помогают таблички с ботанической, но тоже поэтической номенклатурой: «Прерванный папоротник», «Папоротник, пахнущий сеном» (не врут), а также «Береза желтая», «Береза серая», «Береза бумажная».
Начавшись дорогой, вымощенной для инвалидных колясок, тропа вскоре сужается, петляет, прячется в высокой траве, ныряет в болото, смотрит на горы и замирает полянкой на холме, откуда видна ферма Фроста. До нее всего миля, но пустой и густой лес напоминает тот, с которым мы встречаемся в знаменитых стихах. Фрост говорил с деревьями на равных, избегая тех аллюзий, что превращают поэтический ландшафт Старого Света в диалог с прошлым. У Фроста (несмотря на то, что он учил школьников латыни) единственная история — естественная. Природа служила ему рудником аллегорий, и сам он считал себя символистом. Одно у него значит другое, но не совсем. В зазор между тем, что говорится, и тем, что подразумевается, попадала жизнь, и он сторожил ее у корня. Метафизика как метеорит врезается в землю, и поэт никогда не знает, чем закончится столкновение, ставшее стихотворением. А если знает, то он не поэт.
«Нельзя, — говорил Фрост уже прозой, — перекладывать мысли в стихи, словно стихи — в музыку. В процессе сочинения автор, как и читатель, не должен знать, что будет в следующей строчке. Собственно, для того он и пишет, чтобы узнать. Поэзия (да и вся литература, добавлю я) — своего рода спорт, позволяющий болельщику следить, сумеет ли автор поднять заявленный вес».
Фрост мог. Но его стихи, как и Пушкина, чью роль он, пожалуй, играет в Америке, слишком просты и непереводимы.
Не очень Новая Англия
Индейцы
В Нью-Йорке я знал только одного индейца, того, что работал у нас на радио индейцем. Нанятый администрацией, чтобы заполнить квоту, он целыми днями сидел не шевелясь, внушая невольное уважение суетливым бледнолицым, из которых я был хуже других.
В то время я сочинял воспевавшую архаику книгу «Вавилонская башня». Среди прочего, в ней утверждалось, что индейцы молятся ногами. Привыкнув проверять метафизические тезисы на практике, я по будним дням отправлялся на укромный, доступный только пешему песчаный откос Гудзона и плясал там до изнеможения, утешаясь тем, что никто не видит. На третий раз, однако, на облюбованном мной пляже появились двое вооруженных тамтамами евреев вуди-алленовского типа, которые пробрались сюда с теми же намерениями. Мы холодно поздоровались и разошлись навсегда. Опыты, тем не менее, я продолжал, хотя меня смущало музыкальное сопровождение, в основном из вестернов. Вот тут-то я и обратился за советом к нашему индейцу. Вопрос его осчастливил. Впервые почувствовав себя полезным, индеец сводил меня с ума подробностями. Принося записи песен и плясок, он без конца уточнял, как именно ими следует пользоваться. В отместку, решив, что мы уже стали приятелями, я спросил его напрямик, есть ли у него претензии к белым.
— Только к Голливуду, — мирно ответил он, — там часто показывают, как индейцы падают с лошади, но это просто невозможно: мы выросли в седле.
Хотя мне казалось, что мой двухсоткилограммовый индеец ни в одно седло не влезет, я не стал спорить, выучив первый урок политкорректности. Другие требовали не называть индейца «вождем», индианку — «скво» и никогда не улюлюкать, шлепая себя по губе.
Справившись с этикетом, я отправился в резервацию, чтобы спустя много лет возобновить знакомство с урожденными, а не понаехавшими, как я, американцами.
Земля пекодов начиналась с дорожного знака, предупреждавшего, что путник покидает Коннектикут и вступает на территорию, подчиненную племенной юрисдикции, которую охраняет собственная полиция с тотемом лисы на погонах. Главное отличие пекодских законов от американских в том, что в резервации разрешены азартные игры.
Плод с трудом обретенной свободы стоял на холме. Посреди первозданного леса упирался в тучи изумрудный, как в той самой сказке, замок казино. К нему прижался отель для игроков и роскошный, выстроенный на сдачу от азарта музей для зевак. Нас было немного, и все — иностранцы. Затаив дыхание, мы вошли в просторные чертоги, чтобы окунуться в местную (буквально) жизнь.
С порога зрителя окружали голые, но раскрашенные пекоды. Не обращая на нас внимания, они занимались своими делами. Женщины варили похлебку, бросая раскаленные камни в деревянный котел, мужчины добывали рыбу острогой, мальчишки курили трубку, спрятавшись от взрослых, как мы на перемене. В деревне был частокол, мусорная яма, жилье вождя-сачема, отличающееся от остальных лишь шкурой редкого черного волка и кисетом из норки. Неподалеку — поле, засаженное тремя сестрами индейского земледелия. Зеленые бобы обвивали стебли кукурузы, колючие плети тыквы отпугивали прожорливых зайцев.
Идиллию ничто не портило, потому что индейцы были пластмассовыми и неразговорчивыми. Но исправить этот недостаток можно было на Плимутской плантации в недалеком Массачусетсе, где живые туземцы показывали и рассказывали, как хорошо они жили до нас и без нас.
Деревня, в сущности, была такой же, как в музее, только в ней все шевелилось, дымилось и пахло. Свирепый воин выжигал каноэ из могучего ствола тюльпанового дерева.
— Еще сутки, — объяснил он, — и на нем можно будет ловить угрей.