Костер
Шрифт:
— У вас убежала овчарка? — деловито спросила Женя.
— Да. Бурая, в черных подпалинах. Не попадалась?
— Нет. Если увидим, придем вам сказать.
Пастухов помолчал, почти задумчиво продолжая смотреть на Надю, потом приветливо выговорил:
— На огороды?
— Что вы! — тут же отозвалась Женя. — Копать щели.
— Щели?
— Конечно. А к вам еще не приходили от Осоавиахима? Он сделал вид, что первый раз слышит такое слово.
— Неужели вы не состоите в Осоавиахиме?
— Я состою в УОАПе, — ответил он необычайно многозначительно.
— Что это?
— Охрана авторских прав. А что такое О-со…
— Авиахим, — не дала ему договорить Женя. — Сейчас это тоже охрана. Прежде всего от воздушных налетов врага. Неужели правда не знаете, что для укрытия от бомбежек под Москвой население должно рыть щели?
Вопрос звучал
— Недаром папа говорит, что вы — большой шутник!..
Так весело, хотя не без церемонности, кончилась эта нечаянная встреча: Пастухов снял шляпу, учтиво пожал девушкам руки, и Женя с Надей быстро пошли своей дорогой, а он — нежданно и резко повернул назад, домой.
Он останавливался чуть не каждую полдюжину своих медленных шагов и смотрел девушкам вслед. Они шли в ногу тем ладным, мерным маршем, который свойствен юности. Он сравнивал их издали и видел, что Женя на ходу непрестанно жестикулирует, все поворачивая голову к подруге, но Надя идет ровно, прямо и, вероятно, молчит. Да, конечно, молчит, глядя перед собою серьезными и грустными глазами. Ведь не сказала, не вымолвила ни единого словечка за весь разговор, не шевельнулась, а только глядела внимательно и — при всей грусти — светло. И Пастухов опять, опять останавливался, смотрел вслед Наде, точно в чем-то проверяя себя, пока девушки не исчезли из вида.
Он подошел к даче не с тем чувством, с каким уходил, но не мог себе ответить — что же это было за чувство. Он только слышал отзвук того состояния, которое угадывалось в Наде. Назвать ее состояние он тоже не мог. Оно влекло к себе, и это было все, что он испытывал».
В саду, едва он вошел, бросились ему в глаза все домашние, стоявшие около собачьей будки. Юлия Павловна и Мотя то по очереди, то вместе нагибались к земле, Нырков с опущенной головою, не двигаясь, тоже наблюдал что-то у себя в ногах. Никто не заметил, как Пастухов подходил.
На земле, поодаль от будки, лежал Чарли. На вытянутые передние лапы положил он морду с повисшими ушами. Мокрые глаза тускнели в полудреме. Распухший нос, похожий на корку черствого хлеба, был покрыт сухими следами травы.
Юлия Павловна подставляла собаке чаплашку с водой и справа и слева, чуть не слезно увещевая попить, но Чарли будто ничего не слышал.
— Прибежал? — тихо спросил Пастухов.
Нырков оглянулся, взмахнул зажатым в кулаке обрывком цепи с расстегнутым ошейником, ответил, как о настоящем деле:
— Приполз!
Юлия Павловна вскрикнула:
— Шурик! Ты посмотри, посмотри! Надо сейчас же везти его к ветеринару!
Мотя посторонилась. Пастухов взглянул на поджатые лапы Чарли и мгновенно отвернулся.
— Нельзя терять ни минуты, — плачущим голосом уговаривала Юлия Павловна. — Ты же видишь! Это же смертельно! Внутренности, понимаешь? Выпадение! Он умрет, Шурик! Он просто подохнет, поднимаешь меня?
— Подыхать он домой не пришел бы, — трезво рассудил Нырков. — Не человек. Вправит сам.
— Оставьте! Это бессердечно так говорить! Шурик, ты же видишь…
— Господи, боже мой! — перебил Александр Владимирович. — Я же не возражаю! Возьми его, пожалуйста, вези, куда надо… Машина в гараже. Тимофей, езжайте с Юлией Павловной…
Он пошел в дом.
— Просто удивительно, что Чарли еще жив! — услышал он затихший голос жены и приостановился.
— Удивительно, что с нами не случилось того же, что с ним, — буркнул он, пожимая плечами.
— Шу-урик!
Он уже не слыхал ее укоризненных слов.
У себя в кабинете он долго сидел, положив руки на рабочий свой стол, казавшийся пустынным полем. Стоило труда преодолеть отвращение, вызванное отталкивающим видом больного пса. Понемногу, однако, он перебрался на размышления. То, что видал он на прогулке, снова мелькнуло перед ним, и все, что происходило с первого дня войны — большое и маленькое, великое и ничтожное, — все представилось ему чередою неожиданностей, перед которыми он стоял безоружным. Не Надя ли сосредоточенным своим взором толкала его к такому признанию?
И вдруг Пастухов вспомнил о своем сыне. Тяжело поднимаясь над чуждо пустынным столом, он сказал:
— Где ты теперь, Алеша? Что с тобой?
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Никогда Павел Парабукин не ходил, не бегал так много, как за этот приезд в Москву: целыми днями
Москва и в мирное время необыкновенно подвижной город. Во всем свете так не спешат, как здесь. Людские речки и ручьи, струящиеся по московским холмам, не замерзают в лютые стужи, не мелеют знойной порою. Разбрызгиваются, где попросторнее, сливаются, где потеснее. Нет другого города в мире, где бы какой-нибудь самый суматошный бар окрестили бы именем «забегаловка». Бежит москвич сломя голову по улице, влетит в пивнушку, с превеликой мукой выстрадает в очереди у стойки кружку пива, иной раз плеснет в нее для пущей действенности припасенную в кармане четвертинку водочки, залпом опрокинет в себя «ерша», словно в бачок мотоциклетки — горючего, и вылетит из пивной проворнее, чем влетел, и побежит по улице озабоченнее, чем бежал прежде. Забегаловка! Экое народилось имечко с московской хлесткостью в московской сутолоке и пошло гулять по всем советским городам, где только народ хотя бы мало-мальски ни поторапливается. Даже спокойнейшее кафе в Москве не может идти в сравнение с подобными институтами в прочих мировых столицах. Там чинный посетитель, прежде чем выцедить сквозь зубы последнюю каплю кофия, перелистает полсотни газетных полос, усеянных рекламными голенькими красотками, сам засеет приветами и поклонами две-три почтовых открыточки друзьям-знакомым — и все это с приятной расстановкою, исподволь соизмеряя глазом структуры дам за соседними столиками с конструкциями дам на рекламах. Когда еще он дойдет до того, чтобы потребовать счет за свою чашечку кофия, когда еще проверит, правильно ли гарсон начислил себе проценты за услуги, когда еще поднимется, выйдет за дверь и приступит к своему тактовому движению по тротуару, которое на музыкальном языке можно бы обозначить как анданте грациозо. В Москве происходит все наоборот. Кафе бурлит, роится, кафе парится, потеет. Самая ужасная для москвича пытка — ждать. Дожидаться, когда примут на вешалку пальто; когда освободится столик; когда стряхнет с него крошки подавальщица; когда запишет она в блокнотик заказ; когда заказ появится перед носом. И вот уже куда-то ты опаздываешь, где-то кого-то ты уже не застанешь, и кто-то нацелился уже на твой столик из очереди дожидающихся, с ненавистью наблюдая, скоро ли ты дожуешь свой кусок и пропустишь наконец последний глоток какого-нибудь пития. Скорее бы только подбежала взмокшая от трудовой перегрузки официантка; скорее бы рассчитаться с нею; скорее бы вытянуть свою одежку меж столпившихся в гардеробной прибывающих и уходящих посетителей; скорее бы нырнуть в людскую речку на улице, а там — вынырнуть из речки и по мостовой броситься к остановившемуся автобусу; а там уж как-нибудь втиснуться в него, чтобы через остановку вывалиться с кучей пассажиров у метро и кинуться в его наземный павильон. Тут после уличных порывов движения, которые музыкант назвал бы аллегро энержико, открывается счастливая пауза. Москвич ступил на эскалатор и, опускаясь в подземелье, поднимается на седьмое небо блаженств: нигде не отыщется такой живительной прохлады, как в этой дворцово-блистательной преисподней. Можно вздохнуть, можно утереть лицо, можно прикинуть в уме — как исхитриться и поспеть в два служебных учреждения, если времени в обрез только на одно? Чудесное путешествие — это минутное ниспускание на эскалаторе к поезду метро! Есть, правда, люди, которым не терпится и тут — им хочется свести минуту спуска хотя бы до трех четвертей минуты, — они проталкиваются-между отдыхающих на самоходной лестнице бездельников и бегут по ней на шум близящихся туннелями поездов. Москва не может не бежать. Так в мирное время. И было ли оно когда, мирное время? Всего несколько дней войны позади, а чудится — оно за горами, за долами. Прежняя Москва была как будто тихой, чуть не медлительной, спокойной. Военная — уже не бежит, нет. Она мчится. Мчится сама, мчит всех и каждого с собою.
Павел ничем не отличался бы от обыкновенного москвича, если бы не был приезжим. Дела приезжего — это квадратная степень всех дел, которые хочется переделать за день оседлому обитателю Москвы. Приезжий может даже не испытывать ни в чем особенного недостатка, но уж чего ему не хватает — так это второй пары ног. К счастью, ноги Павла годны были поработать и за две пары.
У него не клеилось с командировкой. Он прибыл в Москву не по вызову, и в высоком ведомстве для него не сразу нашлось время — предпочтением пользовались вызванные. Ему назначили явиться через два часа. Он рассчитал, что успеет побывать в Комитете по делам искусств — там только и можно было разузнать о театральной труппе, с которой сестра отправилась в Брест.