Костяной
Шрифт:
Лежат в амбаре.
– Детей они могут с нитки снимать, ненадолго, – сказал высокий низкому вполголоса, пока они вынимали лезвия, заходя с боков. – Старики первыми меняются, мужики да бабы – медленнее, тяжко, а дети – медленно, да легко, если только сразу не померли. Она ж даже не знает, что с ней такое.
Они болеют, сказала Ёлка себе. Мужики да бабы, папа и мама. Они выздоровеют. Решила бить топором, как сумеет. Если она принесет елку, может, будет праздник. Может, моряки зайдут в деревню; может, привезут лекарства?
Почему-то при
– Ох, дитя, закрой глазки, – сказал высокий мужик.
Но она не послушалась, глядя, как то, что шло за ней от логовища с черепами, тихо, бесшумно, в самую пору быстро спускается с лесного свода за спинами взрослых.
Низкий не успел обернуться, высокий успел, но это ничего не решило. Прижимая голову к груди, чтобы съесть потом, паутень приблизила неясно знакомое лицо к Ёлке.
Бесстрастная маска с четырьмя вмятинами глаз, откуда глядело нехорошее, маслянистое. Крестовидный разрез на белой лысой округлой башке уже закрылся, скрывая пробойное жало.
Смутно понимая, что, скорее всего, ее не тронут, Ёлка не выдержала этого понимания и снова побежала.
Пошел дождь, потом снег. Она давно должна была упасть, замерзнуть, но не могла даже этого.
Когда она вышла к камням, пенек был еще свежим.
Ёлка прошла совсем немного по свезенному мху, прежде чем догнала мальчика. Он был еще более изможденным.
– Тебя твоя бабушка послала? – чувствуя почти братскую схожесть, спросила Ёлка.
Мальчик не ответил. Просто смотрел, сжав елку – совсем маленькую, зеленую, лапчатую, как на старых картинках, – худой грязной ручкой. Второй он держал тяжелый хозяйственный нож.
Надо же, подумала Ёлка, у нее такая желтая смола. И она так хорошо пахнет. Наверное, как мед.
Наверное, нужно отпустить его, подумала Ёлка. Может, ему тоже пообещали что-то. Сушеных яблок. Липового меда. Увидеть маму.
Но, если она вернется с пустыми руками, она больше не увидит свою.
– Твоя бабушка тоже чудовище?
Мальчик стоял. Он не собирался ни говорить, ни отдавать.
Когда Ёлка выбралась из кровавой лужи, вытирая лицо тыльной стороной рук и тихонько скуля, мальчик уже затих. Топор Ёлка оставила, она не могла унести и дерево, и орудие. Он больше не был ей нужен. Паутень не собиралась ее трогать. Никто не собирался, конечно. Бабушкину внучку в этом лесу пропустит каждый.
Теперь, когда Ёлка увидела взрослую паутень, она понимала, что зреет в старушечьих мешках под глазами. На что делаются похожи пока еще родные черты.
Бабушка посадит меня на черную нитку, и я забуду все это. Буду спать. Ждать редких встреч с мамой и папой. Думать, что так и надо. Слушать бабушку. Становиться такой же, как она.
Она пошла прямиком через лес, не замечая своей кровавой боевой раскраски. Дождь кончился.
– Привет, народ! С праздником! – сказал первый из четырех моряков, махая рукой. У бедра висело тяжелое моряцкое оружие, огнестрел. Тетка, что шла за ним, держала ствол вдвое длиннее в руках.
Небо, которое здесь прозывали Синим морем в противовес Серому морю – лесным глубоким болотам, – проглянуло сквозь тучи, как последний осмысленный взгляд, и начался снегопад.
– Вижу, готовились. Елка… Надо же. Так приятно. Если б мы не видели, что вы люди, мы б к вам в село и не сунулись, хоть с бластерами, хоть без.
– Привет, – сказала Ёлка, улыбаясь столбнячным оскалом. – Мы очень рады гостям. Бегите отсюда, мы личинки паутеней.
Прежде чем тяжелая лапа бабушки, продавливая бывшую человеческую плоть, сжала ее голову, Ёлка увидела, как изменилось лицо моряка.
– Аня, огонь! – успел крикнуть человек, а больше он ничего не успел, а Аня успела жутко завыть, поняв, и нажала на спуск, и горячая, как воспоминание о добрых временах, стрела пробила Ёлкино маленькое сердце.
Сие – тварям
Я иду, а пепел, наверное, шуршит под ногами. Я ничего не слышу сейчас, но должен же он шуршать.
Я серый, белый, черный в этом бесцветном мире. Мое тело еще покрывает закопченный металл, а вот ткань сгорела. Тлеют остатки плаща у самой шеи, тлеют обгорелые манжеты, но кольчужные перчатки пока держатся.
Я не вижу края. Конечно, нет. Край мира, надо же придумать такую чушь. Пепел опускается и взлетает вверх, как неправильный снегопад. Кричат, наверное, птицы, но я не слышу и их. Он летают вокруг, серые и лохматые от пепла; наматывают спирали. Нет уж, я ни одной не дам приблизиться ко мне. Я рискую пропустить послание от Устины, но, в конце концов, кто поручится, что там, в письме, не то самое слово, которое заставит меня рухнуть?
Может быть, птицы – конечно, это вороны, кто ж еще, – даже кричат это слово, чтобы Гварда услышал и начертал его передо мной. Но я не знаю этого. В ушах все звенит после огненного урагана, которым он встретил меня на подступах. А еще я не ведаю, жарко сейчас на самом деле или холодно. Я просто иду.
Разбавленный, редкий воздух вокруг меня дрожит, плохо держит птиц. Они прыгают, волочат крылья; я отгоняю их, отшвыриваю.
«…И рыбы в воде, и птицы в небе, и древа в чаще будут противиться ему». Если б какому-то ему. Это ведь про меня написано. Про того, кто решит наперекор богам сходить посмотреть за край мира. Уж на этот счет Божья книга права. Я вспоминаю догорающую чащу и тихо смеюсь. Противьтесь. Я своими глазами увижу, что у мира нет края.