Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
Шрифт:
В те времена осада была на войне делом обычным, и однокрыловцы, окружая город за городом, надеялись на то, что закрома повсюду не так уж полны, да и оружия везде было не так-то много, к тому ж еще по городам Полтавщины кое-где люди уж мерли от какого-то мора, — однако защитники держались и верили: сколько бы лет гетманцы ни добывали те города, все равно не взяли бы их, так горяча была в людях решимость отстоять свою свободу, так неколебимо вели свое ратное дело пешие да конные воины и пушкари, хлеборобы и огородники, пастухи и ковали, весь ремесленный люд Украины.
Судилось, видно, претерпеть длительную осаду и городу Мирославу, потому как войска Однокрыла стягивались
Узнав о таком своем позоре, Гордий Гордый велел стянуть к Мирославу, как о том донес пойманный немецкий капитан, трижды по десять тысяч войска, и эта сила сюда уже понемногу подступала и не раз пыталась овладеть городом, но дальше северной крепости ворог не имел силы пробиться, а южный проход в Долину однокрыловцы закрыть еще не сумели, хотя кольцо могло замкнуться не сегодня-завтра.
А покамест к городу Мирославу отовсюду стекались, в поисках убежища, тысячи и тысячи голодных, оборванных беглецов, которые так и жили печальными таборами по левадам и майданам, рассказывая людям про злодейства, чинимые однокрыловцами на пути в Москву.
Тем временем военная рада города Мирослава обо всех этих бедах держала совет, соборне решая, что надо успеть, покамест кольцо осады не замкнулось, как выстоять, отбивая наскоки ошалевших наемников пана гетмана, как отвратить очевидную угрозу голода в осажденном многолюдье, куда стекалось все больше и больше посполитых, искавших избавления от смерти и неволи.
Что гетман Однокрыл, не взяв Мирослава, подастся дальше, на север, надеяться было бы неразумно: тот же немецкий капитан и беглецы-желтожупанники, переходившие на сторону народа, да и наши потайные дозорщики, все доносили, что от Калиновой Долины пан гетман не отступит, ибо здесь — и это все знали, — где-то здесь, то ли в городе, то ли в долине, еще по приказу Хмельницкого, запорожцы когда-то укрыли немалые сокровища, которые Гордию Гордому были вот как нужны для уверенности в успехе вероломно затеянной войны.
Вот почему следовало ожидать худшего.
Вот почему в такую заботу была повержена вся рада и все те, кто там слушал у раскрытых окон, вот почему по всему городу и песня о калине звучала так тревожно и печально…
А на военной раде города Мирослава, в архиерейских покоях, видные мирославцы, кто на ту пору освободился от дозора, от стычек у северной крепости, от тяжкого труда войны, все думали и гадали там, как лучше лиху посполитых пособить, судили, что можно сделать, пока еще не замкнулось кольцо осады, пока длится праздник троицы, те два-три дня, в кои можно было не ждать удара гетманцев, ибо гетман Однокрыл, душа православная, всегда был известен своей показной набожностью.
На раду в архиерейские покои собралась не только старшина, то есть виднейшие атаманы козачества, но и отцы города — выборные советники с бурмистром в начале, но и люди от ремесла — мастера цеховые да знатные купцы, что вели торговлю со странами Ближней Азии и Европы,
Главенствовал на этой раде сам достопочтенный владыка, епископ, то есть архиерей, строгий хозяин дома сего, бывший воспитанник киевской Академии, слывшей в те поры светочем науки для всего православного мира, затем — чернец, нареченный при посвящении в иерейский сан отцом Мельхиседеком, а ранее хорошо-таки известный на Украине под именем полковника Миколы Гармаша, смолоду на Сечи прозванного Голоблею, то есть Оглоблей.
Это был человек заметной стати и красоты, той красоты, какую можно было бы назвать истинно козацкой, может и грубоватой, и порою чуть резкой, но мужеством своим и горящими глазами выделялся запорожец даже в большом многолюдье.
Хоть и не осталось на его макушке первейшего украшения козака — запорожской чуприны, оселедца, но светлые и пышные волосы кудрявились, словно у парубка, еще не стриженного в козаки, а свойственной возрасту седины в русых прядях никто не замечал, и трудно было сказать про этого белоуса — то ли сед он, то ли просто уродился таким белокудрым.
Его большие черные очи казались еще больше, как то бывает у людей со светлым чубом и бровями, в сей миг эти очи казались еще чернее, потому как на лбу владыки белела полотняная повязка, на коей уже проступила кровь от раны, полученной во вчерашнем бою у северной крепости.
Под окровавленной повязкой его глаза горели неутолимым огнем, и недаром же многие в городе Мирославе побаивались взгляда этих глаз, и даже люди с вовсе незначительными провинностями начинали клясть прегрешения свои, ибо уверены были, что, греха вкусивши, утаить его не удастся, потому что глаза владыки всё добудут с самого дна души — безо всякой исповеди.
Владыку боялись.
Однако и любили.
И верили ему.
И то, что сейчас его черная ряса была перехвачена ременной перевязью, да и сабля на боку болталась у преподобного, никого не удивляло, а даже радовало, что встал во главе обороны города владыка их духовный, которого бог не обидел ни умом, ни военным талантом.
Поповского духа у отца Мельхиседека было не с лишком, ибо не стал он святошей и к каждому словечку не присовокуплял мудрости Святого писания, как то водится меж учеными попами да архиереями, а делал сие в меру, и большинство защитников города, собравшихся тут, в покоях владыки, и люди, стоявшие на Соборном майдане, под окнами дома, и те, что там где-то, у Теслярской башни, на северной окраине Калиновой Долины, ждали нападения врага, — все они верили не только в его доброе сердце, но и в ратную доблесть епископа, как верили в свое святое дело, верили в победу правды.