Кожаные перчатки
Шрифт:
Я вернулся к себе. Немного отлегло, потому что сосед сказал: здоровы. Но все-таки что же случилось? Не люблю тишины, не переношу пустоты и тишины дома. Да что за наваждение, в самом деле! Конечно, все хорошо кончится, может, они уже идут где-нибудь по переулку, топает Петька в черненьких галошах, печатает следы елочкой… Но, ты, Танюша, могла бы поаккуратней, могла бы подумать, каково мне… Нельзя же так!
И вдруг я заметил листок бумаги на столе. Я не заметил его сразу, потому что он был наполовину прикрыт пепельницей. Листок был сложен вчетверо и наверху было написано:
Ну вот, наконец-то! Я тоже дурачок хороший: лежит на самом виду записка, а я с ума схожу…
Я поспешно развернул записку. Она была короткой. Я помню ее, слово в слово, вот уж скоро тридцать лет.
«Наверное, опять я делаю не то, что нужно. Но мешать тебе жить не хочу. Не ищи нас. Знаю, тебе будет больно. Прости.
Лифтерша, тетя Настя, пыталась что-то сказать, когда я пробегал мимо. Она привстала с места, чего не делала никогда, и на рыхлом ее лице был жуткий бабий интерес.
Я пробежал мимо.
В нашем переулке было чисто, бело. В садике напротив ребята гоняли клюшками консервную банку, играли в хоккей.
Саркис Саркисович принял меня в передней, с картами в руках. Пахло табаком и черным кофе.
— Прости, родной, у меня гости… Скажи одно: успех, конечно?
Я присел на сундук, покрытый ковром. В комнате, за круглым столом под большим шелковым абажуром играли в карты.
— Преферансик, — сказал Саркис Саркисович извиняющимся тоном, будто взывал к снисхождению по поводу этой безобидной старческой слабости. — Но ты мне завтра же все расскажешь, со всеми подробностями, милый!
— Саркис Саркисович, — сказал я, — где Таня и Петька?
Я видел испуг в глазах этого человека, которого считал своим благодетелем и старшим другом. Видел, как забеспокоились припухшие, в нездоровых мешочках глаза, как вслед за тем к ним вернулось добродушие, сквозь которое проглядывала настороженность, как голое тело в прорехи платья. И мы оба прекрасно поняли: что бы он ни сказал теперь, я не поверю…
Он прикрыл поплотнее дверь к игрокам, присел рядышком со мной на сундук, крытый ковром. То распахивая веером, то вновь собирая карты, среди которых выделялось сердечко червонного туза, Саркис Саркисович доверительно, как милому младшему другу, сообщил мне с печалью, что уж давно замечал и не хотел лишь зря тревожить меня, давно замечал в нашей милой, очаровательной Танюше, человеке редких, по нынешним временам, душевных качеств, необъяснимую, так сказать, склонность к внезапности поступков, к переменам житейским, быть может, несколько сумасбродным, если он смеет судить.
Он говорил задушевно, тихо, его тяжелые, склеротические веки порой совсем закрывались, а вислый нос, слегка приныривая, то ли отмеривал такт прочувственной и откровенной речи, то ли о чем-то, сам по себе, мудро грустил.
— Саркис Саркисович, — прервал я, — умоляю. Где Таня и Петька? Что вы о них знаете?..
Веки дрогнули, заметались, поднялись, вислый нос перестал элегически грустить, приобрел обыденность. Глаза еще застилала влажная пленка, но они снова становились настороженными
Я понял, что он не скажет правды. Хоть бейся здесь головой об стенку — не скажет. Я мог бы схватить его за глотку, за этот багровый с недобритой сединой кадык, но правды не будет.
Зачем-то я вытер о штаны руки, будто уже прикасался к нему.
— Значит, не скажете…
— Мой друг… Что я могу? Что значу? Возьми мое старое больное сердце, если это тебя утешит…
Теперь он выражал отчаяние. А глаза нетерпеливо толкали: уходи, надоел… Это было так отвратительно, даже страшно, что я почувствовал — задохнусь или ударю его, если пробуду еще хоть минуту.
Я поднялся. Короткие, с обильными волосами пальцы облегченно распустили карты веерком. «Друг мой… Помни, я жду тебя… Ты все, все мне расскажешь! Не сейчас, через недельку-другую…» Вздох. И, кажется, попытка обнять. Не вышло. За спиной я услышал поспешный щелчок ключа.
Всегда я любил ночную Москву. Любил ее в те часы, когда город еще не заснул, но дома, прислонясь друг к другу широченными плечами, готовятся стеречь покой.
— Слушай, браток, не много ль ты наездил? Расплатиться найдется чем?..
Мы остановились у дома с балкончиками и широкой, как ущелье, аркой ворот. Таксист, парень моих лет, а может, помоложе, с сомнением покосился на счетчик, потом на меня. Очень уж у многих мы останавливались домов, и каждый раз я выходил и говорил ему одно и то же: «Поехали». И называл новый адрес.
Найду… В конце концов, я здорово отупел от неудач, и это отупение было само по себе почти спасением, потому что уж не так били лицемерные или раздраженные вопросы через цепочку двери: «Таня? Нет, ничего не знаем, к сожалению…»
Всегда я любил ночную Москву. Но не знал я, что она может быть совсем другой, почти враждебной, что эти широкоплечие дома могут выталкивать тебя на улицу и, вытолкнув, снова смыкаться, неприступные, отчужденные: ты, парень, не наш…
Мы стояли у дома с балкончиками и дальше ехать было уже некуда. «Зайду в последний раз, — сказал я. — Ты уж меня не жди. Сколько там набежало?» Таксист еще раз покосился на счетчик, зажег для верности лампочку в пассажирском отсеке, назвал сумму. «Да, — сказал я, — ты прав, друг. Столько денег у меня нет». — «Может, дома есть?» — «Нет, — сказал я, — дома тоже нет денег. Не возьмешь ли вот шляпу? Она совсем новая…» — «Пижон ты, — сказал тот. — На черта мне твоя шляпа?..»
Я пошарил еще в карманах. Попалась под руку какая-то коробочка. Да ведь это мышонок Петьке… Была еще какая-то мелочишка и ключи. «Ты живешь-то здесь? Давай покуда, что наскреб, как-нибудь заеду, отдашь остальное. Скажи только в какую квартиру…»
Я сказал, что живу не здесь, что живу отсюда далеко, там, откуда мы с ним отправились колесить по Москве.
— Ладно, — сказал парень, подумав. — Давай сюда, что у тебя гремит…
Он, не считая, сунул деньги в карман и выключил счетчик. Мне хотелось сказать ему что-то доброе, поблагодарить, по крайней мере. Но тут же я забыл о его существовании и поплелся к подъезду.