Крабат, или Преображение мира
Шрифт:
Когда Хандриас Сербин со своей семьей вернулся с похорон отца, его сын Ян побежал к старой липе: ему почудилось, будто дедушка сидит под деревом. Он убедился, что там никого нет, но Крабат, посмотрев на мальчика, сказал: надо искать, покуда земля круглая и покуда еще есть время. При этом он легонько коснулся одной рукой плеча мельника, другой - плеча мальчика.
Потом Крабат взял из рук друга-мельника Книгу о Человеке и записал в ней - почерком деда - несколько слов, сказав: пусть внук допишет, что следует дописать.
Ян, внук Петера Сербина, собрал в пригоршню последние вишни из мисочки деда и стал их есть, выплевывая косточки в сторону колодца. Один раз доплюнул до него, встал и измерил шагами расстояние. Так далеко у него еще никогда не получалось. Он сходил за гвоздем и выцарапал дату на каменной кладке колодца.
На закате вокруг солнца появился желтый венец. Перед вспышкой чумы вокруг заходящего
Глава 4
Профессор Ян Сербин, биолог и химик, почетный доктор многих университетов, ступил на трап, поданный к самолету, и, спускаясь по нему к группе встречающих его представителей города, университета и Комитета по Нобелевским премиям, вдруг остановился на последней ступеньке и с застывшей улыбкой на лице обернулся, чтобы, взглянуть на самого себя, еще сидящего в самолете: заметная сутулость, горькие складки в углах узкого, как щель, рта, тусклые серые глаза, на вид не совсем здоровый человек - вероятно, язва желудка или болезнь почек, а мажет, и не в здоровье дело; просто человек только что осознал, что жизнь его, как ни верти, не удалась. Пятидесятилетний мужчина, затративший много усилий и не дождавшийся их плодов.
По дороге с аэродрома в отель он еще раза два-три оборачивался и всякий раз видел себя на углу улицы терпеливо ожидающим зеленого светофора: зеленый свет открывает путь, и я иду, я применяю свои знания - на пользу себе или во вред, выяснится позже, когда дело будет сделано.
Та ночь, та бесконечно долгая короткая ночь. Свободные и раскованные картинки прошлого - обрывочные, сумбурные, едва различимые, навевающие мысли о самом разном, без всякого порядка и препон. Старая яблоня на краю, прилегающего к дому поля, обреченная на бесплодие, Моровой столб на поле, жук с красными крапинками на спинке, карабкающийся вверх и вновь сползающий по гладко отполированному временем камню, вверх-вниз, вверх-вниз. Один из рода Сербинов, Венцель Сербин, укладывает плоский камень - порог дома, 1385 год.
Невысыхающая кровь на кладбище. Пер-Лашез. Окаменевшая девушка на коленях прикрыла руками лицо, это в Помпее. Антон Донат, просунувший ногу в дверную щель, знать можно только то, что положено. Мы в последний раз печем хлеб в своей печи. Война кончилась, и я думал: люди победили раз и навсегда.
На исходе той ночи не было ни колокольного звона, ни пения ангелов, - но передо мной на столе лежал листок с формулой, моей формулой. Не философский камень, а всего лишь разгадка химического процесса, но что тобой познано, то тебе и подвластно. Я возношу человека на предельную высоту, и Лоренцо Чебалло уже не страшен, в моей власти очеловечить его, прежде чем он превратит всех нас в смирных и счастливых идиотов-роботов. Я проверяю свою способность к преображению людей, применяя свою формулу к себе самому, проникая в реальность Крабата, овладевая ею, оставляя себя в прежней реальности и превращаясь в Крабата со спасительным чудо-посохом в руке; формула дает мне для этого силу, а мои представления о нем - форму.
В отеле он первым делом стал под душ и взглянул на себя в зеркало: никак не больше сорока, крепкий жизнерадостный мужчина с серо-голубыми живыми глазами, волевой линией рта и открытым высоким лбом. Он наслаждался, стоя под ледяными струями и ощущая всей кожей приятное покалывание, он даже застонал от удовольствия и с наслаждением растерся жестким цветастым полотенцем. Вдруг он замер в тревоге, волнении, испуге, хотя знал, что сейчас в нем, уже не во внешности, а внутри, происходит по его собственной воле им же самим запрограммированный процесс перехода из одного "Я" в другое, процесс превращения его, Яна Сербина, в его второе "Я", в Крабата. У него появилось жуткое ощущение, будто его мозг отделился от него и уплыл в некую беспредельность, слегка покачиваясь, словно влекомый покатой волной. Но потом вдруг вновь вернулся, как маятник, подвешенный в какой-то точке вне его самого, без видимого смысла и толка, выхватывая на лету разные предметы. Но и маятника на самом-то деле не существовало, это была лишь игра, правда несколько абсурдная, но игра, а вот два его мозга действительно существовали, они наблюдали друг за другом и гнались друг за другом в бешеном круговороте, сменяясь и меняясь исходными точками, я-ты-он-она-оно сломя голову мчались по автостраде вперед. А может, назад? Стрелка компаса лопнула, как стальная рессора от перегрузки.
– Да ведь никакой автострады и не было, Она еще только строилась. Он шел, нет, это я шел, шел пешком, - утро, длинные косые тени, пять дубов, стоящих особняком, у одного из них ствол расщеплен молнией, тут же рядом небеленые лачуги местных крестьян,
– под туникой война. Теперь у них вместо туники адъютант с черной папкой, собаки виляют обрубками хвостов и восторженно тявкают, приветствуя хозяев мира. "Взгляни только на их рожи, - сказал Хоулинг.
– Как только я буду в состоянии это сделать, я первым делом - прежде чем лечить какого-нибудь горемыку - выкраду из их мозга тягу к власти".
А девушке я сказал, что пойду на биологический факультет. Мария рассмеялась: "Считать лепестки и открывать неизвестную бабочку? Это не для тебя".
Я сорвал стебелек ржи и сказал: "Тут целый химический комбинат, и в тех дубах, мимо которых мы прошли, тоже. Почему не предположить это же и о людях с собаками на поводке, охраняющих карьер?" "А как же я?" - спросила она. То ржаное поле кончилось, другое началось, межа между ними - глубокое теплое ущелье, взлетающая ввысь гондола огромного, до неба, голубого колеса, ощущение чужого тела под моей сразу взмокшей рукой, необозримая даль, посреди которой раздвоившийся "Я" - и едва заметная точка, и ее наблюдатель.
Моя рука знает свое дело - откуда, собственно?
– а глаз у меня две пары, одна закрыта и вслепую пробирается сквозь свой первый раз, вторая открыта и видит, как тот охранник с гармошкой оскалил свои собачьи клыки - один из нумерованных потерял деревянный башмак, и я говорю себе - не тогда, в ущелье, а много позже, - что собачью натуру надо хирургически удалять из человека, как опухоль.
Мария, нежная, мечтательная Мария, смотрит не на меня, она смотрит на Лоренцо Чебалло, сидящего в тени, отбрасываемой зеркалом, - грубо скроенное, почти квадратное крестьянское лицо, крутой и холодный, как ледяная глыба, лоб, он улыбается - это видно только тому, кто его знает. Мне видно, и я его боюсь. Вернее, я ненавижу его за то, что боюсь. Его улыбка предназначается, вероятно, Марии, глаза у нее все еще такие, какие были до первого раза. "Таких, как она, миллионы, - говорит Чебалло, - разобрать ее на части и вновь собрать мне легче, чем дешевый будильник-штамповку".
Вероятно, его улыбка относится и к Хоулингу, пригласившему нас, своих коллег, сюда, чтобы за круглым столом обменяться мыслями о моральных и этических аспектах наших исследований и выяснить, насколько соответствуют истине слова, сказанные одним из нас: каждый следующий шаг в этом направлении приближает человечество к той черте, за которой начинается крутой спуск в преисподнюю. Он закрыл свой институт, потому что не хочет участвовать в этом. На призыв последовать его примеру мы пожимаем плечами: разве это выход?
Может статься, что Чебалло усмехается и в мой адрес, ибо я по-прежнему стою на своем и считаю, что в человеке сохранилось слишком многое от стадии недочеловека - мысленно я все еще называю весь этот комплекс свойств "собачьей натурой" - и что целью наших исследований должно быть освобождение его от этой двойственности и превращение человека-зверя в истинного Человека. Господи, спаси нас.
"Спасение человека, - говорит Чебалло, а в это время в тумане за окнами Большой Бен отбивает очередной час, со скрежетом разводится Тауэровский мост, и Мария, смиренно сложив руки на коленях, ждет своего благовещения, - произойдет в тот момент, когда то, что принято называть его сущностью, станет управляемым, как детская заводная игрушка, то есть когда появится возможность сделать человека счастливым. Но счастье состоит из двух компонентов, внутреннего и внешнего. Внутренний означает довольство. Внешний же заключается в устранении конфликта между человеком и средой. Поскольку историей доказана невозможность существования человека вне конфликта со средой, осознание конфликтности придется изъять из человека. И такая возможность уже намечается".