Крабат, или Преображение мира
Шрифт:
Буря негодования гонит Чебалло прочь из зеркала, на его месте возникает Линдон Хоулинг, всегда самый веселый из нас; но сейчас ему не до веселья - он даже побагровел от ярости...
"Вместо того чтобы сделать мир вещей достойным человека, вы хотите человека сделать вещью! Превратить его просто в форму проявления научной формулы! Это означало бы его самоуничтожение и свело бы тысячелетия, его истории к какому-то паноптикуму абсурда, а сумму человеческих устремлений - к интегралу сплошной бессмыслицы.
Если бы наша наука, господин Чебалло, в конечном счете неизбежно вела к обрисованной вами цели, нам стоило бы уничтожить собственный мозг, чтобы спасти человечество от нас самих!"
Линдон Хоулинг тоже удаляется в глубь зеркала и, энергично вышагивая на своих ходулях, приближается к краю бесконечной плоскости, становится все меньше, и меньше,
Я все еще околдован ее телом, и у меня все еще две пары глаз: одна видит ее грудь, знает, что ее отец дежурит ночью внизу в аптеке, мать уехала куда-то на воды лечиться, а служанки нет дома; вторая видит чистоту и целомудрие ее девичьей комнатки, где все сверкает белизной, а на стене над кроватью висит кирпичного цвета маска. "Незнакомка с берегов Сены" - эту книгу, я читал, мне подарила ее Мария. Этакий словесный клейстер для души, заваренный на сахарном сиропе чувств. "Не хочу, чтобы она на нас смотрела", - говорю я и поворачиваю маску, лицом к стене.
Но эта маска уже часть Марии, ибо Чебалло врастил в ее мозг устройство, улавливающее импульсы, посылаемые Чебалло, теперь они управляют Марией, она сидит на кровати с побелевшим от обиды лицом, потому что я задел это устройство. Она жаждет телесной близости, а я испытываю такую телесную боль, как будто с меня содрали кожу, ибо жажду совсем иного.
Боль есть боль, а мне всего девятнадцать, и я еще не научился ее скрывать. "Разве на ней свет клином сошелся, - говорит отец, - чем она лучше других?"
Она ничем не лучше других, и нет в ней ничего особенного: не у нее одной толстая каштановая коса свисает справа на грудь, не у нее одной наивные детские глаза, ничего особенного, - кроме того, что она была у меня первой и что я хочу ее изменить по избранному мной образцу.
В мечтах я никогда не представлял себя ни Зигфридом, ясноликим героем в белоснежных одеждах, ни Хагеном фон Тронье, черным злодеем с мечом в руках; однажды в Брюсселе - я был там с Линдоном Хоулингом - я вновь представил себя Крабатом с чудо-посохом в руке и решил воспользоваться его волшебной силой: вот генерал одевается или, вернее, его одевают, ведь генеральский адъютант наверняка всегда стоит наготове, чтобы в любую минуту натянуть на генеральский зад генеральские штаны. Итак, по порядку: генеральские штаны, генеральский мундир, генеральскую фуражку - вот Ахилл и готов, можно подступать к стенам Трои с победными кликами и триумфальными знаменами - "В моем сердце нет места жалости", - последний взгляд в зеркало, все ли в порядке; но тут вступает в силу мое волшебство и срывает с генерала все генеральское, он остается в одних кальсонах - потешных мешковатых подштанниках, завязанных у щиколоток тесемками, - и в грубой нательной рубахе - ни дать ни взять маленький человек с улицы или конторский служащий, куда подевались блеск и слава.
Генерал вынужден достать из кладовки пропахший нафталином коричневый или голубой мундир, он хмуро смотрится в зеркало - от Ахилла не осталось и следа; я не могу удержаться от смеха, Линдон Хоулинг тоже покатывается; у нас на душе так хорошо, будто мы с ним навсегда покончили с войнами.
Мы ненавидим войну, потому что ее успехи исчисляются убитыми на полях сражений, разрушенными городами и голыми пустошами на месте тучных нив; это победа зверя над человеком; ничего удивительного, что нам не нравится и ее реквизит, говорит Хоулинг. Ничего удивительного, подхватываю я, что мы стремимся сделать неактуальным древнее изречение Si vis pacem, para bellum (Хочешь мира, готовься к войне (лат.)), но оно для нас актуальнее, чем было две тысячи лет назад, поэтому-то я и вгрызаюсь в свою работу, чтобы найти ключ к решению, то есть к спасению. Этот ключ не в забавном фокусе с раздеванием Ахилла до кальсон, здесь не помогут ни волшебство, ни молитва, ни заповедь "Не убий", ни благие намерения, ни благонамеренные заклинанья, поможет лишь надежная и ясная химическая формула: она превратит человека в истинного Человека, homo sapiens humanusque (Человек разумный и человечный (лат.)), искоренит в нем саму идею организованного человекоубийства.
Нет, я никогда не мнил себя героем с мечом, а всегда лишь тем, кто выбивает меч из рук, поднявших его, и, когда я стремился изменить Марию, я рвался вовсе не к коровьему счастью - мирно пощипывать сочную травку, потом долго и жалобно мычать по теленочку, уведенному из стойла на убой, чтобы вскоре завести еще одного и вновь жалобно мычать, а в
Мы тащились по раскаленной, выжженной солнцем степи, полмиллиона обыкновенных усталых людей, охотящихся на других людей, и я уже представлял себе множество трупов, занесенных в степи метелью. Я и призывал мысленно эту метель, и холодел от панического ужаса - не перед самой смертью, а перед бесследностью жизни. Будущим летом кучка выбеленных солнцем костей в жухлой степной траве, фотография на комоде матери, с каждым годом все больше теряющая связь с реальностью, - расплывчатое, постепенно тускнеющее воспоминание.
Почему я не сделал ребенка какой-нибудь девушке, все равно какой, когда для этого еще было время...
Прямо на марше меня вдруг выхватили и отправили с востока на запад; по дороге я отлучился на один день, чтобы разыскать Марию, несостоявшуюся наследницу, работавшую где-то ученицей аптекаря. Озлобленный и хмурый горбун, новый владелец аптеки, сжалился надо мной и названивал по телефону, пока ее не нашел.
Мария в белом халате стояла за прилавком и, увидев меня, вся залилась краской, лишь на скулах остались светлые пятна. У нее был ключ от садового домика, домик находился недалеко от памятника Великой Битве, туда можно было отправиться только с наступлением темноты, из-за соседей. В ожидании вечера мы уселись на ступенях перед памятником, за нами - каменная громадина, воздвигнутая во славу войн и подавляющая своим безвкусным и лживым пафосом.
Прошел год после торжественного открытия этого памятника павшим под Лангемарком, моим сверстникам, студентам, как и я. "Цвет немецкой молодежи погиб под Лангемарком", учили мы в школе, и никто никогда не подсчитывал, сколько убитых на совести у этого памятника, - у этого и у других, ему подобных. "Биология - наука о жизни, - сказал я, - когда война кончится, я ничего не буду знать о жизни. Только о смерти".
"Не думай об этом, - сказала она.
– Тебе повезет, ты вернешься, я уверена.
– Она взяла мою руку и положила на свой живот.
– Может, у нас тогда уже будет ребенок. А когда ты получишь ученую степень, мы обзаведемся еще пятью. Вместе со мной у тебя будет семь жизней - семь раз биология!
– а войну ты забудешь. Забудь о ней и теперь",
Я уставился на нее; мельник Кушк был прав, записав в своей Книге: человек устроен неправильно. И на ступенях памятника в честь битвы, где сто восемьдесят семь тысяч матерей потеряли своих сыновей, я дал себе клятву - не из-за этой битвы и не из-за войны, из которой я только что вырвался и в которую опять возвращаюсь, а из-за Марии - найти и уничтожить проклятую ошибку в матрице человека.
Я встал и пошел куда глаза глядят, оставив позади и памятник, и пустое женское лоно, и фотографию на комоде матери, и тяжесть вопросов на ветвях старой яблони на краю поля, и моровой столб с его каменными символами надежды, оставив позади все, в том числе и тот единственный, заполненный звенящей пустотой день, когда свалили в кучу гипсовые статуи и власть над людьми вновь превратилась в ответственность перед людьми, а я распрощался со всеми своими идолами и дал себе зарок впредь не быть больше никем, а только самим собой.
И все же у меня теперь два "Я", я и Я, я сам и мое отражение в зеркале, я удаляюсь к краю огромной плоскости, которая теперь уже не кожа Марии, - я, сын, любовник, а вероятно, и отец, иду по плоскости одиночества, как Спаситель по пустыне, а мое второе "Я" говорит матери: что мне в тебе, женщина? И отцу: возьми свою жизнь и просей ее годы сквозь крупное сито разочарований. Я посвятил себя великой, величайшей цели, и это второе "Я" отражается теперь в зеркале ванной.
Он отбросил полотенце, подошел вплотную к зеркалу, выключил свет и вновь включил его, еще и еще раз - рефлексы нормальные, в голове ничего не плывет и не качается, не два, а один мозг, самый лучший в мире, вчерашние метания между раем и адом теперь лишь яркий воздушный шарик, проблема, жерновом висевшая на его шее, стала резиновым надувным кругом, с ним на шее можно пуститься в плавание по любому океану, теперь тайфуны и ураганы ему нипочем. Совершенно ясно и не вызывает и тени сомнения то, что его открытие принадлежит ему, только ему одному, и никому больше, и что никто - ни его ассистенты, ни кто-либо из сотрудников его научного института, ни комиссии, ни коллеги, ни власти - не имеет ни малейшего права рассчитывать на какую-либо информацию о его открытии, не говоря уже о детальном знакомстве в полном объеме, пока он сам этого не пожелает.