Красная лента
Шрифт:
— Я не это имею в виду, — сказал Миллер и почувствовал какое-то беспокойство, похожее на паранойю. Словно что бы он ни сказал, это станет известно другим людям, которые проанализируют каждое его слово. Он поспал, он чувствовал себя лучше, ему надо было поесть. Его мозги отдохнули после предыдущей ночи. Дело Роби увели у них из-под носа люди, которых он не знал и никогда не узнает. Миллер не хотел даже пытаться это понять. Он хотел дистанцироваться от этой истории. Ему хотелось провести время с людьми, которые ничего не знали о деле Кэтрин Шеридан,
— Так что ты имеешь в виду? — спросила Хэрриет.
— Я не хочу об этом говорить.
— Но ведь это уже вчерашний день для тебя. Я согласилась не расспрашивать тебя о текущей работе, но если это дело…
— Оно не закончено, — сказал Миллер. — Его передали в другие руки.
— Но не потому, что ты отлынивал?
— Не потому.
— Тогда почему? Потому что кому-то не хотелось, чтобы ты что-то узнал?
Миллер скривился и тут же понял, что этим выдал себя. Хэрриет не отстанет, если ей покажется, что он что-то скрывает. Обычно это касалось девушек, но на этот раз…
— Так расскажи, — попросила она.
Миллер сжал руку Хэрриет и посмотрел ей в глаза.
— Ты когда-нибудь была в ситуации, когда тебе казалось, что твоя жизнь подвергается опасности?
— Подвергается опасности? — переспросила она. — Мне семьдесят три года, Роберт. Мне было восемь, когда немцы убили моих родителей. Я пережила концентрационные лагеря, ты же знаешь.
— Я знаю, Хэрриет, я знаю.
— Однажды у меня в руке была зажата корка хлеба, и это был достаточный повод, чтобы расстрелять меня на месте. Но я не подала виду, что она у меня есть, и не бросила ее. Я несла эту корку сестре.
— Я не хотел…
— Эй!
Миллер поднял взгляд на Хэрриет.
— Сколько мы уже одна семья? Расскажи мне, что происходит. Что такого плохого могло случиться? Если все настолько ужасно, то ты все равно в беде, а мне уже семьдесят три года. Иногда я подумываю, что, может, стоит не вставать с постели и умереть от голода? Иногда мне становится все безразлично… Но ты же знаешь, что говорит Зальман?
Миллер покачал головой.
— Он говорит, чтобы я вставала и шла работать, иначе стану похожа на того ленивого типа, который живет над нашим магазином.
Миллер посмотрел на Хэрриет, нахмурился, но потом понял смысл ее слов.
Они рассмеялись и не могли остановиться до тех пор, пока Зальман не зашел к ним, чтобы узнать, что случилось. Он остановился в дверях, наблюдая за ними.
— Вы лучше не смейтесь надо мной, — предупредил он.
— Над тобой? — спросила Хэрриет. — Ах, если бы ты был таким забавным, чтобы я могла так смеяться!
Зальман фыркнул и вернулся в зал обслуживать клиентов.
— Так расскажи мне, — сказала Хэрриет, когда они успокоились. — Что может быть такого плохого, что это разрушает твою жизнь?
Миллер не смотрел на нее. Он глядел на собственные руки. Он открыл рот, чтобы ответить, не зная, что сказать, не зная, хочется ли ему вообще что-то говорить. И начал рассказывать. Он осторожно подбирал слова, не упоминал никаких имен, никаких деталей и смог рассказать Хэрриет кое-что из событий предыдущей недели. Когда он закончил, когда рассказал все, что мог, о мертвых женщинах, давно минувших войнах, наркотиках и политике, Хэрриет Шамир похлопала его по руке и сказала:
— Я расскажу тебе, каким представляю мир я, и ты сможешь принять решение, что делать дальше.
— Что ты мне расскажешь?
— Был один пастор. Я не помню ни его имени, ни к какой конфессии он принадлежал. Да это и не имеет значения. Он был в лагерях, и вот что он написал много лет спустя. Он написал, что сначала пришли за евреями, но он не был евреем, поэтому ничего не сказал. Он старался как можно меньше привлекать к себе внимание. После евреев пришли за поляками, но поляком он тоже не был, поэтому опять промолчал. Потом пришли за учеными и интеллектуалами, но он не был ни тем ни другим, поэтому снова ничего не сделал. Он ничего не сказал. Потом забрали художников и поэтов, то есть людей искусства. К ним он тоже не принадлежал, поэтому ничего не предпринял…
Миллер кивнул.
— Я уже слышал эту историю. Наконец пришли за ним, и, так как никого больше не осталось, никто не смог замолвить за него словечко.
— Так он говорил.
— Понятно, — сказал Миллер, — но я не понимаю, какое отношение это имеет ко мне.
Хэрриет улыбнулась.
— Сейчас мне все равно, что говорят о нацистской Германии. Нацистская Германия была нацистской Германией. Ты знаешь, преследования были и до нее, и после нее. Посмотри на негров, посмотри на войну между Израилем и Палестиной. Посмотри на Корею, Вьетнам, на все эти войны, в которые вмешивались американцы. Это одна война, которая тянется десятилетиями.
Она замолчала, когда Зальман появился в дверях.
— Что вы тут обсуждаете? — спросил он Миллера. — Ты же не начал говорить с ней о политике, верно?
Миллер улыбнулся.
Хэрриет нахмурилась.
— Уходи, — сказала она мужу, — это личный разговор.
Миллер слышал, как Зальман ворчит, возвращаясь к клиентам.
— Лучшие секреты — это те, что видны всем и каждому, — сказала Хэрриет.
Миллер удивленно приподнял брови.
— Ух ты, как глубоко…
— Ты что, смеешься надо мной?
— Вовсе не смеюсь.
— Тогда послушай, что я скажу. Оглянись. Люди боятся говорить о том, что у них перед носом.
— Хватит, — сказал Миллер. — Я не планировал вести сегодня подобные разговоры.
— Тогда зачем ты мне все это рассказал?
— Боже, Хэрриет, у меня просто не было выбора!
— Выбора? — рассмеялась Хэрриет. — Ты носишь эту штуку, как пальто, — сказала она. — Ты спустился сюда, неся на плечах всю тяжесть мира, и у тебя на лице было написано, что ты хочешь, чтобы тебя спросили, что происходит. Думаешь, я этого не вижу?