Красная перчатка
Шрифт:
— Прекрасно. Но у меня сегодня другие планы.
— И какие же?
— Найти преступника.
— Правда? — Сэм смотрит искоса, наклонив голову, словно решает — верить или не верить моим словам.
— Или лучше самим совершить преступление?
— Вот это больше на тебя похоже. Что конкретно задумал?
— Проникновение со взломом, — смеюсь я. — Но дом принадлежит моему брату, так что все не так плохо.
— Какому именно? — Сосед сдвигает очки на кончик носа и вопросительно приподнимает бровь. Точно полицейский из какого-нибудь дурацкого сериала. Специально,
— Покойному.
— Да ну тебя! Почему просто нельзя, например, взять у твоей матери ключ? Квартира же ваша? По наследству, так сказать.
Усаживаюсь на пассажирское сиденье «Кадиллака». Не спорит особо, только предлагает более простой вариант — значит, уломаю.
— Думаю, дом принадлежит его жене, но она вряд ли заявит на него права.
Сэм садится в машину и всю дорогу укоризненно качает головой.
Дом Филипа не похож на роскошную многоэтажку Бетенни, здесь не держат консьержку. Построили его, наверное, где-то в семидесятых. Паркуемся. Пахнет жареным чесноком, откуда-то доносится приглушенная музыка — радио, играют джаз. Внутренний двор, наверное, огромный.
— Подожду в машине, — нервно озирается Сэм. — На месте преступления мне всегда становится жутко.
— Ладно, я быстро.
Вполне его понимаю.
Я знаю про камеру, на которую сняли ту женщину в красных перчатках, поэтому сразу же легко нахожу и отсоединяю ее.
Достаю из рюкзака металлическую пластину и усаживаюсь на корточки около двери. Слишком волнуюсь: приходится ведь залезать в дом недавно умершего брата, не уверен, что готов к такому. Делаю несколько глубоких вдохов и сосредотачиваюсь на замке. Цилиндровый — значит, язычок усеченный и надо поворачивать по часовой стрелке. Привычная работа отвлекает от неприятных мыслей.
Замки вскрывать легко, хотя иногда и немного муторно. Когда вставляешь в скважину ключ — поворачиваются штифты, и, вуаля, дверь открыта. Когда занимаешься взломом, проще всего пошуровать в скважине, пока штифты не встанут на место. Не самый изящный способ, но я же не эксперт, мне до папы далеко.
Спустя несколько минут дверь поддается.
Пахнет чем-то протухшим. Снимаю ярко-желтую предупредительную ленту, которую оставили полицейские. В квартире обычный бардак: коробки из-под ресторанной еды, пивные бутылки. Типичная холостяцкая берлога — жена и ребенок уехали, а хозяин впал в депрессию и перестал убираться.
Я боялся Филипа при жизни, злился на него, хотел отомстить и тоже заставить страдать. Теперь, стоя в его гостиной, я, пожалуй, впервые понимаю, насколько же он был несчастен. Все в жизни потерял: Маура сбежала и забрала сына, лучший друг Антон погиб от рук дедушки, а босс, на которого брат работал с самого детства, хотел его укокошить и сохранил жизнь только лишь из-за меня.
Как он гордился, когда ему на шее вырезали отметины и засыпали их золой. Называл ожерелье из шрамов второй улыбкой. Отличительный знак, принадлежность к семье Захаровых, знак убийцы, знак своего. Филип вечно разгуливал с расстегнутым воротником, а когда люди, завидев шрамы, переходили на другую сторону улицы, только довольно ухмылялся. Но я помню
Больно. Ему было по-настоящему больно, хоть я и не хочу этого признавать.
На ковре зияет дыра — наверное, вырезали кусок для экспертизы. А еще там коричневые пятна и мелом обведены контуры тела.
Осматриваю знакомые комнаты. Все ли как было? Неясно. Возможно, брат что-то передвигал перед смертью. Я был здесь не раз и помню общее положение предметов, но вот деталей не знаю. Поднимаюсь по лестнице в кабинет — там ничего нет, кроме письменного стола и кровати. Компьютер исчез — видимо, федералы забрали. В ящиках только карандаши и нож с выкидным лезвием.
В спальне повсюду разбросана одежда — он, скорее всего, снимал ее и просто кидал на пол, иногда сгребал в кучи. Возле плинтуса валяются осколки, донышко от высокого стакана с засохшими остатками какой-то коричневой жидкости.
В шкафу висят чистые рубашки и штаны. В коробке из-под обуви — кусок пенопласта, в котором вырезано углубление в форме пистолета; в другой — разнокалиберные пули.
Вспоминаю детство, когда отец был еще жив. Не помню ни одного Филипового тайника. Зато однажды папа зашел в мою комнату и...
Ой!
Иду в детскую. У стены все еще стоит кроватка, а на ней разбросаны мягкие игрушки. Ящики комода выдвинуты, в некоторых лежат крошечные одежки. Непонятно — то ли Маура уезжала в спешке, то ли копы и здесь копались.
Шкаф стоит нараспашку. Подвигаю поближе стульчик в форме гриба, вспрыгиваю на него и ощупываю укромное место над дверью — в общежитии я сам так храню букмекерские записи. Натыкаюсь на лист картона, отрываю его.
Картонка выкрашена в голубой, в тон со стеной — не заметишь, даже если посветить фонариком. На обратной стороне скотчем приклеен большой конверт.
Слезаю со стула и случайно задеваю висящие на нитках над кроваткой игрушечные кораблики. Под неподвижным взглядом стеклянных глаз плюшевого медвежонка открываю конверт и достаю пачку бумаг. Так, контракт, гарантирующий Филипу Шарпу иммунитет от уголовного преследования. Все подробно расписано на нескольких страницах. В конце знакомые подписи — Хант и Джонс.
Потом еще листы, знакомый круглый почерк брата: список имен и подробный рассказ — кто получил от него по ребрам, чтобы мамина апелляция прошла успешно. Лежат в одном конверте с контрактом, и неясно, показывал он все это федералам или нет.
Ясно одно — маму за такое точно упекут обратно в тюрьму.
И еще кое-что — она никогда бы его не простила.
Пытаюсь выкинуть жуткую мысль из головы. Иду обратно в гостиную, по дороге засовывая конверт под футболку. На журнальном столике красуется большая латунная пепельница, почти пустая — в ней только один окурок. Приглядываюсь — золотой ободок, очень знакомый золотой ободок.
«Житан». Лила такие курила много лет назад, когда из Франции вернулась. Подбираю окурок и осматриваю его — нет ли следов губной помады. Не знал, что она все еще курит.