Красная площадь
Шрифт:
– Я беспокоюсь.
Послышался щелчок удачно посланного мяча, взрыв аплодисментов и восторженные крики «банзай!». Теперь Аркадий мог представить картину бара, выкрашенного в цвета «Мальборо», и довольных игроков в гольф. Слышался звон кассового аппарата и – чуть тише – отдаленные позвякивания игральных автоматов. Он мог также представить начинающего уже беспокоиться Борю Губенко, прикрывающего ладонью трубку.
– Что сделано, то сделано, – сказал Боря.
– А как насчет сыщика?
– Кому-кому, а тебе-то известно, что этот разговор не для телефона, – разозлился Боря.
– Что дальше? – спросил Аркадий.
Была глубокая ночь. Из телевизора доносился голос американского диктора Аркадий почти ощущал теплый свет экрана, однообразие
– Что будем делать? – повторил Аркадий.
Слышно было, как вновь ударили по мячу. Отскочил ли он от одного из стоящих в цехе деревьев или же, посланный умело, летит далеко, к задней стене из зеленой парусины?
– Кто это? – спросил Боря и повесил трубку.
И оставил Аркадия… ни с чем. Во-первых, Аркадий не записывал разговоры. Во-вторых, что толку из того, если бы и записывал? Он не выудил никаких признаний, ничего такого, чего нельзя было бы объяснить сонным состоянием, шумом, недоразумением, плохой связью. Что из того, что у Пенягина были номера их телефонов? Ведь Альбова представили как одного из друзей милиции, а Борин гольф-клуб охранялся милицией. Что из того, что Альбов и Губенко знакомы? Оба они – общительные жители новой Москвы, не отшельники. Аркадий ничего не мог доказать, кроме того, что Яак попал в колхоз в связи с делом Розена, что его убили и что эстонец найден в одном автомобиле с Пенягиным. Он же, Аркадий, запорол дело Розена, не поймал Кима, а все собранные им улики в данный момент захватил Минин.
Зато, пусть Яака нет в живых, но он был хорошим сыщиком. Аркадий просмотрел все ящики столов, заглянул под них, а потом достал большой ключ Яака. У каждого тайного сыщика был свой сейф – запертое на замок хранилище результатов его работы. Аркадий поочередно пробовал открыть ключом каждый из четырех допотопных сейфов, пытаясь нащупать секретное устройство, пока наконец последний замок не поддался и не распахнулась железная дверь, открывая три полки личной жизни Яака. На нижней полке лежали перевязанные красной ленточкой старые папки – кладовая профессиональной памяти Яака. На верхней полке – личные вещи: фотографии мальчика и мужчины на рыбалке; того же мальчика и мужчины с моделью самолета; подросшего мальчика в военной форме, в котором уже можно узнать Яака, позирующего рядом со счастливой, но с достоинством улыбающейся женщиной. Они стоят на ступеньках дачи. Глаза Яака – на свету, глаза матери – в тени. Снимок солдат, поющих в палатке; Яак тот, что с гитарой. Восьмилетней давности документы о разводе, разорванные на куски и снова склеенные. Любительский снимок Яака с Юлией, тогда еще темноволосой. Тоже разорванный и склеенный. Изображение смазанное: катались на аттракционе.
На средней полке – серая книжечка Уголовного кодекса, набитая размочаленными листами каждодневно поступающих данных; бланки протоколов расследований, обысков, допросов; красный справочник с именами сыщиков Московской области; россыпью патроны к «Макарову» с медными гильзами; оперативное фото Руди; снимок юного Кима из милицейского архива; сделанные Полиной снимки черного рынка и обгоревшего корпуса машины Руди. Кроме того, служебный конверт. Аркадий вскрыл его и обнаружил немецкую видеопленку, которую он давал Яаку, и два проявленных кадра. Значит, Яак получил снимки.
Это были фотографии женщины из пивной. На обратной стороне одной из них Яак написал: «Надежным источником опознана как Рита, эмигрировавшая в Израиль в 1985 году».
Аркадий понял, что источником была Юлия. Если Рита вышла за еврея и уехала, Юлия могла ее помнить.
Израиль? Сочетание белокурых волос, черного свитера и золотой цепочки отпечаталось в его сознании как классический немецкий стиль, полные же сочные
Второй снимок ничем не отличался от первого. На его обратной стороне Яак написал: «Опознана портье гостиницы „Союз“ как г-жа Бенц. Немка. Прибыла 5.VIII, выехала 8.VIII». Два дня назад.
Гостиница «Союз» не принадлежала к лучшим гостиницам Москвы, но зато была ближе всего к тому месту, где они с Яаком видели ее вместе с Руди.
Зазвонил городской телефон. Он поднял трубку.
– Кто это? – послышался голос Минина.
Аркадий положил трубку и тихо вышел.
Теперь они наверняка уже следят за его квартирой. Аркадий поехал по южной набережной реки, остановил машину и пошел пешком, чтобы стряхнуть сон.
Ночью Москва прекрасна. На днях, когда они с Полиной сидели в кафе, он вспомнил стихотворение Ахматовой:
Я пью за разоренный дом, за злую жизнь мою,
За одиночество вдвоем, и за тебя я пью,
За ложь меня предавших губ, за мертвый холод глаз,
За то, что мир жесток и груб, за то, что Бог не спас.
Полина, романтическая душа, упросила его прочитать еще раз.
Москва была именно таким разоренным домом. Городской пейзаж ночью казался наполовину выгоревшим. И все же уличный фонарь выхватывал вдруг из темноты чугунные ворота, ведущие во двор, где стройные липы окружали лежащего на пьедестале мраморного льва. Другой освещал лазурный, усеянный золотыми звездами купол церкви. Словно все, что не было уродливо, осмеливалось показать себя в Москве только ночью.
Аркадий поразился собственной ожесточенности. Он был готов терпеть окружавшие его подлость и продажность, если бы мог более или менее успешно заниматься своим делом. Его собственная порядочность стала для него раковиной, средством и отвергать и принимать всеобщий хаос. «Не прячься от этого противоречия, точнее, от лжи», – говорил себе Аркадий. Но никуда не денешься, он все же потерял Руди и Яака, даже не напал на след Кима, возможно, навредил Полине. Какая же от него польза? Чего он хочет?
Ему хотелось быть где-то очень далеко. Много лет он терпел, но последнюю неделю, с тех пор как услышал по радио голос Ирины, чувствовал, как безжалостно, секунда за секундой, уходит время.
Если так, то, может быть, он живет не в том городе? Можно ли убежать от самого себя, от того, что связывает тебя с прошлым?
Центральный телеграф на улице Горького работал двадцать четыре часа в сутки. В четыре часа утра его главный зал был обычно заполнен телеграфирующими домой индусами, вьетнамцами, арабами, а также советскими гражданами, отчаянно пытающимися связаться с родственниками в Париже, Тель-Авиве и на Брайтон-Бич. Воздух отдавал пеплом, и привкус его оставался на губах. Люди сидели над телеграфными бланками, составляя текст телеграмм. Мужчины комкали забракованные листки, женщины, задумавшись, сидели над взятым у окошка бланком. Сбившись в кружок, сочиняли послания семейные группы – как правило, смуглые, в блестящих косынках. Время от времени в зал заходил кто-либо из охраны: удостовериться, что никто не расположился на скамейке. По другую сторону высокой перегородки молча подавляли раздражение служащие. Они подолгу шепотом обсуждали свои дела по телефону, повернувшись спиной, читали книжки или потихоньку исчезали соснуть хоть чуть-чуть. Их недовольство объяснялось тем, что в эту смену нельзя было побегать по магазинам. Часы на стене показывали время: 4.00 в Москве, 11.00 во Владивостоке, 22.00 в Нью-Йорке.