Красная рябина
Шрифт:
— В город захотела, на чужие денежки прельстилась? — не помня себя, закричал он.
— С ума сошел? — закричала и Наталья. — Какие деньги? Опомнись!
Митька знал, что это неправда, но остановиться не мог.
— Можешь куда хочешь ехать, раз ты такая, а я никуда отсюда не поеду. Сам себе заработаю.
Он выскочил из избы, так грохнув за собой дверью, что в избе тонко и жалобно заныли окна. Наталья выбежала за ним, но его уже не было видно. Напрасно она кричала, звала его; Митька не отзывался.
Он лежал в самом углу сеновала и захлебывался
Его мать, которую он так любил, которой гордился, оказалась самой простой обыкновенной женщиной. Плохо ей было с ним, с Митькой? Ей еще муж понадобился. А люди-то что скажут? Кто знает, может, Тайка и не соврала на этот раз, может, правда разговоры ходят, что его мать на легкий хлеб прельстилась. Да и с Вовкой как теперь быть? Был просто другом, а теперь кто? Брат?
Зачем ему какой-то брат нужен? Мать, глядишь, еще его и любить больше станет: муженьку угодить захочется — смотри, мол, как я твоего сыночка люблю. Митька, представив себе все это, заревел прямо в голос. И тут на него навалилось теплое, мягкое, и материнский голос что-то забормотал, зашептал, а такие знакомые шершавые и родные руки стали вытирать ему лицо, гладить волосы. Митька заплакал еще громче, но уже с облегчением, с отрадой, чувствуя, как со слезами отходит его горе. А мать, как девочка, шмыгала носом, роняла ему на лицо горячие слезы и прерывающимся голосом уговаривала его.
И когда оба отплакались, мать сказала:
— Сам знаешь, что дороже тебя никого у меня нет. Раз ты не хочешь, — тут мать опять заплакала, — так и буду одна. Все равно скоро старухой стану, недолго уже осталось.
Они еще тихонько поплакали каждый про себя — редкими последними слезами и умиротворенные, по-особому ласковые друг с другом пошли в дом.
И вроде бы жизнь потекла по-прежнему. Только мать притихла, не слышно было песен, которые она последнее время распевала с утра до ночи. Только Вовка ходил грустный, потому что отец скоро должен был уезжать. Только дядя Никифор был задумчив, не собирал по вечерам ребят возле себя. Да и Митьке что-то не было радостно, хотя надо было бы радоваться: ведь он добился своего, и все сделалось так, как хотел он.
Митька проснулся ночью. Что его разбудило — непонятно. Он стал прислушиваться. Что-то в тишине избы насторожило его. И вдруг понял: не слышно дыхания матери. Митька подождал немного и встал.
Светила полная луна, и все вокруг было далеко видно, Митька с крыльца огляделся — ни души. Тогда он побежал за огороды к речке.
Он не ошибся. Сердце его забилось больно и громко: у реки, почти по пояс скрытые туманом, стояли две фигуры. Голова женщины склонилась на плечо мужчины. Это были они — мать и Никифор.
А он, дурак, поверил ей, этой обманщице, плакал вместе с ней, как маленький.
Он медленно побрел к дому, сел на мокрое от росы крыльцо. Что ему теперь делать? Уйти из дому? А куда? Работать не возьмут, скажут, мал. Уехать в Сибирь?
Митька так глубоко задумался, что не заметил, как подошли к крыльцу те двое.
— Ты что, Митек? — виноватым голосом сказала мать.
Митька, ни слова не говоря, поднялся и направился в дом.
— Постой, — приказал дядя Никифор. Митька не остановился. — Кому говорят?
Дядька Никифор вошел за ним в избу.
— Поговорить нам с тобой надо, завтра я уезжаю.
Митька, не отвечая, стал раздеваться.
— Не слышишь, что ли, а еще недавно вроде друзьями считались, — с горечью сказал дядя Никифор.
— Мало ли, — буркнул Митька.
— Ну вот что, — дядя Никифор встал. — Предлагаю тебе разговор мужчины с мужчиной. Речь идет о женщине — твоей матери, и кому думать о ней, как не тебе. Согласен?
— Согласен, — оробело сказал Митька. Неожиданно взваленная на него ответственность испугала.
Он снова оделся, и они вышли. Наталья все еще стояла на крыльце, прислушиваясь, что происходит в избе.
— Мы погуляем, — сказал дядя Никифор. — Не ходи с нами.
Они шли тихой по-ночному деревней и молчали. Квакали вдали бессонные лягушки. Еще дальше, видно в деревне Чупахино, надсадно лаяла собака. Митька поежился от легкого холодка с реки.
— Замерз?
— Не-е.
— Тогда давай начнем. Ты, пожалуй, думаешь, что я о себе и твоей матери хлопочу? Нет, браток, не только. Еще тебя хочу уберечь от ошибки. В свое время сам такую допустил, до сих пор грузом на душе лежит.
Митька хмуро молчал. «Пойте, пойте, так я теперь и поверю чему».
— Ты, конечно, знаешь, что я у Настасьи Кузьминичны приемыш?
— Как приемыш? — невольно вырвалось у Митьки.
— Не знал? — удивился дядя Никифор. — Я думал, у нас в деревне все и всем известно. Значит, забыли уже. Да, так вот и приемыш. Неродной, значит. Мужа ее и сына кулаки убили. Сына-то по ошибке: ему всего год был. В нее метили, когда с ним на руках шла. Камнем. Наповал.
Слышно было, как поскрипывают дядь Никифоровы ботинки, шлепают о пятки его, Митькины, расхлябанные сандалии.
— Не смогла она больше в тех местах жить, уехала. Сюда прибилась. Как в тумане, рассказывала, годы прошли. Десять лет. А в тридцать втором меня подобрала.
Митька не мог не поддержать разговора: все-таки не о пустяках каких речь шла.
— Как это подобрала? — спросил он.
— А так. У нас в Поволжье голод сильный был. Отец от истощения умер, сестра, а мы с матерью взяли котомки и пошли кусочничать. Небось не знаешь, что это такое? Побираться по миру, милостыню просить. Только что люди голодные могли подать? Все, что за день соберем, мать старалась мне отдать. Это я теперь понимаю, а тогда и не думал — оставляет себе что мать или нет.