Красная тетрадь
Шрифт:
«Да и чего тянуть? Надо кончать скорее, – сказал сам себе Измайлов. – Вот этот вот, старый гордеевский амбар ничем других не хуже. А то, чего доброго, начну еще сам себя уговаривать, выдумаю чего-нибудь такое, за что позже стыдно станет… Когда это – позже?… – с подозрением спросил он сам себя. – Вот именно! Уже и началось. Надо – сейчас! Главное, чтобы не подглядел никто и не помешал.»
Решив так, Измайлов исподтишка, но тщательно огляделся. Никого из домашних или слуг во дворе нету. Из окон? Нет, из окон тоже никто не смотрит. Да и поздно уже, скоро темнеть начнет. Марья Ивановна уверена, что он ушел, и также любому скажет. Еще раз внимательно осмотрев двор, Измайлов решительно направился к старому амбару, у которого, кроме
Согласно теоретическим представлениям Андрея Андреевича, он, как человек, завершающий по собственной воле жизненный круг, должен был сейчас испытывать лихорадочное возбуждение; может быть, страх или, наоборот, душевный подъем ввиду грядущего освобождения от всего, что привело его к столь драматическому решению. Вроде бы следовало вспоминать всю прожитую жизнь, мысленно прощаться с друзьями, родными и возлюбленными… Увы! Ничего этого не было и в помине. Единственным чувством была скука, усталая и пыльная, как и все в полузаброшенном амбаре.
Потом скука переросла в какое-то подобие обиды на судьбу.
– Ну вот, все у меня не как у людей, – пробормотал Измайлов, стоя, изогнувшись, на широкой полке и привязывая веревку с заранее заготовленным и разработанным узлом-петлей на толстую потолочную балку.
Дальше следовало увидеть какую-нибудь жизненную, банальную, но пронзительную в связи с обстоятельствами мелочь. Измайлов огляделся, ни на что не надеясь, и тут же наткнулся на потребную «мелочь»: на полке, под большим глиняным черепком сидел крохотный, зеленоватый, еще голенастый мышонок и внимательно смотрел на инженера черными бусинками-глазками.
«Прощай, брат! – с наигранной патетикой подумал Измайлов и приободрился. – Ну, хоть что-то, как положено».
И тут же вспомнил, что не успел сжечь или иным образом уничтожить красную тетрадь. Вот незадача! Да еще нательный крест, материнская память. Кажется, с крестом вешаться нельзя. Да и несподручно.
Кряхтя, Андрей Андреевич слез с полки, снял с шеи крест, вложил его между страницами тетради и стал соображать: что бы с ней такое сделать? Оставлять тетрадь в кармане, на потребу праздному любопытству егорьевцев, казалось немыслимым, разводить в амбаре костер – тоже. В конце концов, Измайлов пристроил ее в выкрошившуюся выемку между бревнами в самом темном углу амбара, и заткнул устье подвернувшимся клоком пакли. «Никто и никогда не отыщет! – удовлетворенно подумал он. – Будут думать, что я, как и Печинога, сжег ее… Интересно все-таки: откуда несчастный Матвей Александрович так непременно знал, что его убьют?…Ну ладно, хватит тянуть. Пора и к делу…»
– Измаи-ил! Не-ет! – крик ворвался в уже гаснущее сознание.
«Лисички, – легко вспомнил Измайлов. – Ну конечно. Смерти – нет. Все – одно. И все – правильно…»
Быстро сообразив, что им самим не справиться, Волчонок оставил Лисенка пытаться что-то предпринять (напрямую следуя природным инстинктам, девочка старалась обхватить ноги мужчины и приподнять тело, но ее сил, разумеется, не хватало) и побежал к матери. Всем остальным пришлось бы что-то объяснять словами, а это было невозможно, так как от крайнего волнения вся звериная троица начисто теряла дар речи. Едва взглянув на сына, полураздетая, растрепанная Элайджа огненным языком выметнулась во двор, вслед за Волчонком, шибанувшись лбом об низкую притолоку, вбежала в амбар. Обозрев представившуюся картину, глухо зарычала, бросилась к еще дергающемуся телу, отшвырнула дочь и далее действовала не только с неженской, но и, казалось, вообще нечеловеческой силой. Волчонок, у которого хватило ума прихватить из дома нож, полез на полки. За ним ловко поползла вылезшая откуда-то Зайчонок. Лисенок молча забилась в угол и сидела там,
В свой дом Элайджа несла Измайлова на руках. Волчонок и Лисенок только слегка придерживали ноги. Зайчонок осталась в амбаре. Лежа на животе на широкой полке, она заглядывала под глиняный черепок и терпеливо совала туда огрызок пропитанного маслом оладья. Пахло необыкновенно вкусно, однако мышонок все еще сомневался.
Жизнь возвращалась в виде боли. Кроме шеи и горла, особенно почему-то болели скрученные судорогой икры ног. Измайлов старался терпеть, кусал губы, слизывал и проглатывал выступающую кровь. Хотелось пить, но сказать об этом было невозможно. Прохладная, приятно тяжелая ладонь гладила лоб и слипшиеся волосы. Затылок лежал на чем-то мягком и теплом, живом.
На мгновение Измайлову пожелалось думать, что он умер и попал-таки в ласковые объятия матери, которой никогда в жизни не видел. НО эту бредовую мысль он тут же с яростью отмел, так как уже помнил все досконально.
«Ничтожество!!! – мысленно взвыл он. – Даже этого не сумел сделать как следует!»
Никто ничего не говорил. Где-то тикали часы. На полу возился кто-то невидимый, как будто бы стругая что-то ножом. Пробежала, стуча когтями, собака, потом другая. Влажно зафыркала, видимо, ткнулась носом кому-то в колени. Спустя время спасенный Измайлов обрел способность рассуждать.
«Скорее всего, за мной с самого начала следил кто-то из троицы, – догадался он. – Они – лесные тени едва не с рождения, поэтому ничего удивительного в том, что я их не заметил. Но он или она, разумеется, никак не могли представить себе, что именно я собираюсь делать. Это совершенно не входит в их картину мира. Поэтому они просто наблюдали. А когда поняли, что происходит неладное, естественно, кинулись к матери. Элайджа успела вовремя, и как-то сумела вынуть меня из петли и даже перетащить к себе в дом. Сама или с помощью Петра Ивановича? Скорее всего, сама. Петя, при всех его странностях, не стал бы так долго молчать. Хоть что-нибудь да спросил бы. Или сделал. Например, позвал бы доктора. Или сестру. А мысль, что он оставил жену с недавним висельником, а сам ушел куда-нибудь по делам… Тоже как-то не слишком складывается. Следовательно, дома только Элайджа и троица. Больше пока никто ничего не знает.»
– Ты можешь теперь говорить, Измаил? – спросила Элайджа.
Инженеру показалось, что она слышала все его размышления, как другие слышат человеческую речь, и вежливо дожидалась их окончания, чтобы задать свой вопрос.
– Да, – хрипло сказал Измайлов. Голос ходил по горлу, как пила по живому телу. – Пить.
Элайджа кивнула и сделала какой-то знак рукой. Почти сразу же в поле зрения Измайлова появилась кружка с водой.
Напившись, Измайлов снова прикрыл глаза. Элайджа ждала. Она не шевелилась и не издавала ни звука. Он слышал ее спокойное дыхание и даже сильное и ровное биение крови в сердце и сосудах. Но теперь Измайлов сам читал ее ожидание, так, как будто бы про него было написано на листе бумаги.
– Я предал всех, – глухо сказал он. – Это неважно, что я никогда не был полицейским провокатором, и не выдавал жандармам несчастного Максима. То, в чем обвинял меня Коронин. Это неважно.
Моя мать… Я ничего не знаю про нее. Вроде бы они с отцом не были венчаны, и она умерла вскоре после родов. Наверное, она была из простых, может быть, из фабричных работниц или из крепостных. Иначе чем объяснить мои последующие увлечения? – Измайлов горько усмехнулся. – Мой отец был, в сущности, порядочным, но слабым человеком. Он не бросил, забрал меня, и остался с младенцем на руках. Но он был очень молод тогда, и сложившаяся ситуация оказалась выше его сил. Тогда он оставил меня в семье старшего брата, Андрея Кондратьевича Измайлова, записался в полк и ушел на войну. И, разумеется, вскоре погиб. Война легко съедает отчаявшихся.