Красные петухи(Роман)
Шрифт:
Злоба рвала на части Пашкино сердце. Кто посмел поднять руку на их добро? И ведь не ночью, крадучись, пугаясь собственного дыхания, нет, почитай, что среди дня, едва-едва смеркаться начало да заметелило. И изба полна была, в ней самые отпетые кореши-головорезы из карательного отряда.
Пашка черпанул горсть снегу, припал к прогорклой студеной мякоти горячими затвердевшими губами… Кто? Какая сволочуга подпустила красного петуха? Поймай он сейчас поджигателя — живым бы изжарил на костре. Но кого поджаривать? И в который раз Пашка мысленно обегал избы односельчан, пытливо засматривал в каждую, принюхивался, прислушивался, приглядывался и, не найдя малейшей зацепки, начинал все сызнова, по новому кругу. Ярость захлестнула глотку, надо было немедленно дать ей выход,
Пашка длинно и замысловато выругался, сорвался с места, подлетел к отцу.
— Кончай панихиду, тятя! Занимай дом, где Кориков жил. Барахла и скотины натаскаю за неделю. Кто, по-твоему?
Маркел в ответ только матюгнулся — свирепо и нечленораздельно, будто хрюкнул, и заковылял к кориковскому дому, а Пашка с Димкой и еще двумя дружками кинулись ко двору Глазычевых.
Калитка оказалась запертой изнутри. Пашка с ходу перемахнул высокий забор, дружки — следом. Замок на дверях лишь на миг остановил Пашку — сшиб рукояткой нагана, пинком распахнул дверь, ворвался в избу. Димка нашел лампу, засветил.
— Уползла, сука! — Пашка пробежался по комнатам, покрутился на месте, повернулся к Димке. — Слетай к ее матери, пощекочи ребрышки, дознайся, куда унырнула, а ежели она там — волоки сюда. Орать станет — кляп в глотку. Целенькую доставь! — Подтолкнул в бок стоящего рядом брыластого рябого парня: — Ступай к воротам, глянь, нет ли следу санного.
Оба посланника воротились ни с чем: Маремьяниной матери дома не оказалось, следов у ворот не обнаружилось.
— На-а-айду! Все Челноково выпотрошу, а найду!
Они обскакали всех дальних и близких родичей Маремьяны, но ни ее, ни следов не нашли. Пашка вызверился: раздул и без того широкие ноздри, а в горящих глазах такая злоба полыхает, что даже Димка — единственный закадычный друг и тот опасливо поглядывал на Пашку, пугливо сторожил его каждое слово, каждый жест. К полуночи вся ватага снова ворвалась в пустую избу Маремьяны. Пашка долго стоял посреди горенки, опустив плечи, свесив длинные руки и чуть покачиваясь из стороны в сторону, шарил вокруг глазами. Дружки теснились у дверей, настороженно поглядывая на своего предводителя.
— Топор! — скомандовал Пашка, не поворачивая головы. И тут же протянулось к нему желтоватое топорище.
Пашка обвил длинными пальцами шейку топорища, размахнулся и с натужным кхаком всадил лезвие по самый обушок в столешницу. Та, хрустнув, развалилась на куски. Пашка развернулся и с маху припечатал обух к настенному зеркалу. Белыми искрами брызнули осколки.
— Круши! Все! К такой матери! Под корень!
Они рубили, рвали, топтали все, что попадало на глаза и под руки. Пашка орудовал топором, как на сече, кроша в щепу немудрящую крестьянскую мебель. Изрубил скамьи, разнес печь, разворотил полати, высадил рамы и двери. Хотел было поджечь, да Димка не дал: рядом был его дом, а на таком ветру да еще в глухую ночь огонь мог запросто сожрать полсела. Еле заманил Пашку на свое подворье и там поил его самогоном прямо из кринки. Пьяный Пашка не раз порывался к Карасулиным, сковырнуть Онуфриево гнездышко. Но Димка не пустил: пока Онуфрий жив, с ним лучше не связываться, у него за спиной целый полк. Тут уж не до шуток.
— Ладно, — уступил притомившийся Пашка. — Помешкаем. Проводим на тот свет Карасулина, а потом вырву зоб Ромке и всем этим… Комсомолочку мою никому не дам. Сам исть стану. До косточек обгложу. Опосля грянем сюда. Во гульнем!..
Димка скалился, ввертывал похабные словечки, подзуживал друга, не забывая подливать ему самогонки. Чем сильней пьянел Пашка, тем больше зверел, тем невероятнее и страшнее придумывал расправу над семьями ненавистных
— Во, зараза! — восхищался Димка. — Тебя бы в ад, главным чертом. Ты бы такое напридумывал…
— А что… — Пашкино сознание угасало, язык еле ворочался, с трудом выталкивая исковерканные, непонятные слова, — могнем… задрумалю сабарзу…
Переполошенные пожаром и Пашкиным разбойным загулом, челноковцы почти не спали в ту ночь. Лихой и страшный человек Пашка Зырянов. Бешеного пса лютей, зверя беспощадней. Наскочит спьяну, и пропала душа ни за понюх табаку. Были бы мужики дома, наверняка скрутили, а то и проучили варнака. Но мужики опять воюют. С кем и за что? За Маркелову власть да за Пашкино самоуправство?.. Вот и прятались теперь челноковцы от этой власти за запертыми воротами, за замкнутыми дверями, спускали с цепи собак, клали на виду топор либо лом.
Затаилось село, напружинилось, напряглось, изготовясь к отпору. Даже бабы не помышляли сдаваться на милость победителя, и Марфа, карасулинская теща, снова положила под подушку тот самый сапожный нож, которым мыслила оборониться однажды от палача Крысикова.
Неузнаваемо изменилось Челноково за какой-то месяц. Даже ребятишки разом и вдруг повзрослели, стали сдержанны и тихи в играх, табунились подальше от взрослых, а разговаривали о том же, о чем и старики, — о мятеже, и ежились пугливо, и жались друг к дружке, когда заходила речь о Пашкиных бесчинствах и зверствах. Прорастали в маленьких сердцах семена ненависти к зыряновым и щукиным, ко всем тем, кого называли «кулак». Крестьянские дети причащались к великой и жестокой классовой борьбе.
Не те стали челноковцы, совсем не те. Сколько раз, бывало, друг дружку от беды всем миром заслоняли. А теперь? На пожар, как и прежде, стар и мал сбежались, но тушили Маркелов дом кое-как, иные махали руками да орали для виду только, а все силы клали на то, чтобы не дать огню разбежаться, на соседние дома перескочить. Топтались вокруг пожарища, галдели, швыряли лопатами снег, но за зыряновским добром и скотиной никто не кинулся в огонь, с пожарной машиной не поспешили, а когда ту наконец прикатили, то добровольные пожарники все больше поливали соседние дома, чтоб огонь к ним не прилепился. И как ни орал Маркел, какие блага вгорячах ни сулил спасителям, — не нашлось охотников рисковать шкурой ради зыряновского добра, и не окажись тут Пашки с дружками, ни одной тряпки не спасти бы Маркелу из своего барахла. Не раз приходила ему на память в эти роковые минуты та ночь, когда вместе с продотрядом сгорел дом Катерины Пряхиной, подожженный им и Пашкой. Тогда он ликовал, глядя, как пламя охватывало со всех сторон большой и нарядный дом, и торопил, и подгонял огонь, чтоб поскорей да пожарче разгорался: тогда никому не подступиться к пылающему дому и никто не увидит, что двери приперты снаружи и пожар начался с улицы.
Что-то крутехонько и скоро не в зыряновскую сторону переломилось в настроении челноковцев. Это Маркел остро почувствовал на пожаре. И Пашка уловил. И хоть хорохорился, напившись у Димки, и то одного, то другого односельчанина порывался телешить, однако грозился больше ради пьяного куражу, потому Димке всякий раз и без особого труда удавалось удержать Пашку на месте.
Так за столом Пашка и уснул. Прижался спиной к стене, уронил на грудь не по росту маленькую голову, натужно засопел. Димка уложил приятеля на лавку. В хмельной Пашкиной башке такие сны ворочались, что он то постанывал, задыхался и хрипел, то угрожающе клацал зубами, мял и тискал в железных пальцах подол собственной рубахи. Все перемешалось, переплелось, перепуталось в Пашкиных снах. И горящее родное подворье, и разгромленная Маремьянина изба, и растерзанные комсомольцы. Мельтешили и мельтешили лица изнасилованных, замученных, расстрелянных. Молодые и старые, мужчины и женщины и совсем юные подростки… А в центре этого подсвеченного пламенем, обезумевшего вихря-хоровода все время маячила голова Онуфрия Карасулина, и Пашка то целился, то замахивался и все никак не мог дотянуться и, освирепев, снова и снова кидался на Онуфрия…